Смотритель
Шрифт:
Да и бесов-то в этой пропасти оказалось что-то маловато – ну хилый и давно всем ведомый бес вожделения, превратившийся под конец литературной жизни его автора еще и в беса торжествующего аморализма. Тоже не ново (нова только абсолютная победа этого аморализма и абсолютное счастье героев его исповедующих) и, главное – скучненько. И как ни одевали этого беса в прекрасные одежды большого стиля, сомнительность не пропадала. В этих бесах не было живой крови. Оно понятно, преподавание в Корнельском университете – не работа на износ у жадных книгопродавцев, а берлинская эмиграция – не сибирская каторга.
Но, если возможно так выразиться, Бог с ними с бесами; показал еще одного, добавил свое слово в их богатый
Его прелестные, пахнущие серой сиренью подпетербургские ночи, увы, всего лишь искусная, гениальная декорация для театра одного актера. Всегда утонченнейшего в поступках и ощущениях, но всегда и везде одинакового. И бедный, ничего не знающий и одно только чувствующий станционный смотритель оказывается куда богаче в ощущениях, чем любой герой батовского поместья, в какой бы костюм он ни рядился. Разумеется, начало и конец слишком болезненно и запутанно переплелись на берегах маленькой речонки, но великая пушкинская простота так и осталась непереигранной.
Несколько десятилетий назад, в опьянении новым (то есть, как всегда, хорошо забытым старым), публика опьянялась открытиями инфернальной интеллектуальности точно так же, как Маруся и Павлов. Филигрань письма и аморальность героев были незнаемы читателем или, в лучшем случае, хорошо подзабыты за энное количество лет советской власти. К тому же быть интеллектуалом тогда, в отличие от нынешних времен, было модно. Но чем больше болела и мучилась страна, тем более отстраненно смотрела она на alter ego господина Годунова-Чердынцева. [68]
68
Речь идет о главном герое романа Набокова «Дар».
Время, оценивающее сострадание как этический хлам, не может длиться долго, и за увлечение им раньше или позже приходится расплачиваться. И, быть может, только наличие противовеса, другого берега русской культуры, помогает не только выживать, но и жить. От Достоевского до Пушкина гораздо ближе, чем от Набокова до спасения души.
Откройтесь же, синие ворота!
Глава 16
Внешний мир встретил их затяжным дождем
– Я же говорила, – улыбнулась Маруся, а Павлов даже внутренне поблагодарил судьбу, поскольку ему совсем не хотелось, чтобы Маруся вот так вот сразу встретила у него в квартире Ольгу. Или наоборот.
Он завез ее домой, и еще с шоссе они услышали возмущенный и требовательный лай Вырина. И пока Маруся целовала и ласкала блудного пса, Павлов с какой-то настороженностью вглядывался в его резкую дворняжью пластику и все пытался заглянуть в хитрые собачьи глаза. Но Вырин, словно нарочно, все время поворачивался к нему спиной или боком и вообще держался с Павловым нагло и пренебрежительно. Да и пахло от пса сейчас совсем не так, а лишь чертополохом и собачьей колючкой, в изобилии украшавшими его буйные клочья.
Павлов долго целовал Марусю на крыльце и обещал вернуться, как только уладит все дела. Это звучало глупо, потому что все дела на самом деле заключались только в них самих и в той странной истории, в какую они попали.
– И все-таки: будь поосторожнее, – шепнула ему напоследок Маруся.
– Да в чем?
– Не знаю. Подумай несколько раз, прежде чем что-то сделать, – или, вернее, прочувствуй. У тебя есть велосипед? – неожиданно перебила она сама себя.
– Есть. На днях купил. А что? Хочешь, я тебе тоже привезу, вместе будем ездить…
Но Маруся посмотрела на него с каким-то страхом:
– То есть ты хочешь сказать, что купил его уже после… всего?
– Ну да, – ответил Павлов, не хотевший рассказывать Марусе о своем опыте с Сирином до тех пор, пока не будет хоть какого-нибудь результата.
– Зачем? Разве тебе мало машины? – Она спросила так требовательно, словно подслушав его намерения.
– Но это ж совсем другое…
– Велосипед, велосипед… – несколько раз протянула Маруся, словно впервые услышала это слово. – Ах, прости, просто уже, должно быть, совсем крыша едет после бессонной ночи. Совсем отвыкла, – с каким-то извиняющимся выражением на лице улыбнулась она и сдунула с губ прилипшую прядку. И было в этом движении столько непонятной прелести, что у Павлова навернулись на глаза слезы. Он наспех обнял ее и побежал к машине.
Гоня «шкоду» сквозь проливной дождь и чувствуя себя в потоке воды совершенно отъединенным от остального мира, он думал о том, что вот это Марусино движение, быть может, результат бесконечного, долгого ряда чувств любви, которые испытывали друг к другу давно умершие и неизвестные ему люди. Что подлинная красота создается только любовью и ничем иным. И что нынешнее худородство, окружающее его со всех сторон, есть только плод соединений опять-таки многих людских поколений, промаявшихся без любви и сходившихся лишь по какой-то идиотской необходимости, расчету и похоти. И разве сам он жил не так? Какое счастье, что у него пока еще нет детей…
Мысли эти были легкими и ясными. Но в то же время и очень мучительными, и Павлов подсознательно даже ждал, чтобы внешний мир вмешался в их течение и повернул на другую тропку. Но водный кокон расхлябавшейся стихии держал его нежно и плотно, почти убаюкивая и давая полную волю подобным рассуждениям.
И вот где-то уже у Поддубья Павлов, совсем не привыкший к такой откровенной обнаженности мысли, усилием воли вынырнул на поверхность глотнуть простого земного воздуха – и сделал то, что хотел сделать еще там, как только увидел вернувшегося Вырина. Он набрал номер Ольгиного мобильника.