Смотритель
Шрифт:
– Ах, Тата! Надо же – Тата! А я думала, какая-нибудь Ариадна, – не удержалась Маруся. – Желуди, желуди – это крести, разумеется.
– Но ведь расклад получается необъективный, правда? Теперь мы разгадываем всю историю вдвоем, а для меня она – дама сердец, точно так же, как ваш король сердец – просто шестерка.
– В картах не бывает объективности, – тихо ответила Маруся. – К тому же шестерка уже есть.
– И кто же это? И кто этот плющ?
– А разве у вас в происшедшем не было еще кого-нибудь?
– Сирин, разумеется, и…
–
– Дог мой, я его назвал так, потому что он ужасный аристократ, вальяжный, зараза, и наглый – но обаяния бездна.
– Вот как, значит… Вырин и Сирин. Черт знает что, зеркалка, двояшка… Подождите-ка, – и Маруся вытащила из колоды еще шестерку бубенчиков.
– Ах, значит, та шестерка – это ваш станционный смотритель! А плющ, плющ?
– Вы все-таки вспомните, может, был кто-нибудь еще?
– В принципе был один странный старикан, местный музейщик, директор…
– С носиком-луковкой, эрудит и умница!
– В общем, да. Правда, он очень странные вещи говорит и ведет себя порой еще более дико.
– Ах, вы ничего, ничего не понимаете! Он, может быть, и не директор вовсе, а дух…
«Сумасшедшая, конечно, сумасшедшая!» – ужаснулся про себя Павлов, а вслух рассмеялся:
– Ну, комплекция у него как-то не духо… не душ… словом, плотновата все-таки для духа…
Маруся смерила его презрительным взглядом.
– Дух места, genius loci римлян, а может, что и похуже… в смысле попроще. Типа лешачок. Шастает по лесу в красной шапке то малой былинкой, то высоким деревом, глаза зеленые, охотников попугивает, зайцев крепостных соседу проигрывает.
Павлов слушал этот бред, видел перед глазами красную шубу на дереве и лукавые зеленые глаза почтенного директора, говорившего о Белле и Ортеге-и-Гассете [62] – и ему становилось окончательно не по себе. Куда он влип?
62
Генрих Белль (1917–1985) – западногерманский писатель и Хосе Ортега-и-Гассет (1883–1955) – испанский писатель; оба говорили об опасности нашествия масс и массовой культуры.
– Мария, вы что, мне специально голову дурите или вы действительно не в себе?
– Ну, раз мы с вами оба были там и видели, то не в себе мы уж точно оба. Только, может быть, я больше вас вижу… то есть знаю или чувствую, неважно. Вы же городской, богатый, даже пес у вас Сирин, – при этом имени Вырин снова приоткрыл закрывшийся было глаз, – поэтому вам многого не понять, не почувствовать… чувствовать у вас уже нечем, и вообще вы другие, чужие, без корней…
Павлов еще раз посмотрел на тонкие пальцы шершавых рук, на узкие лодыжки, на все сухое, поджарое тело, гибкость которого не скрывал даже огромный безобразный платок, на неухоженное, но горящие изнутри лицо – и хмыкнул:
– А вы-то, можно подумать, деревенская. Как же, поверил.
– Нет, я тоже петербургская,
– Нет, я ничего, обижаться мне не на что. Наоборот, так давайте объединим ваше чутье, ваше знание, так сказать, этой стороны и мою логику или… силы той стороны. Я ведь действительно оттуда и без Питера себя не мыслю. И… – Павлова точно осенило: – И на остров этот я попал с той, моей, северной стороны! Да, точно, с питерской!
– Вот видите. А я – отсюда.
И это открытие, эти разные, эти другие берега, казалось бы и так лежавшие на поверхности, вдруг окончательно растопили уже тонкий ледок недоверия и непонимания. Маруся вытащила все карты, все журналы, и они долго шелестели страницами, рассказывали, путались, сбивались, возвращались, уточняли, смешивая над колченогим столом русые пряди. За окном уже давно лил неумолчный затяжной августовский дождь, но они заметили его только под утро. Настольная лампа освещала их бессонные лица с неестественно блестящими глазами, какие бывают у людей, упоенно прободрствовавших всю ночь. Маруся поежилась и стала варить кофе.
– Нет, я, пожалуй, поеду, – нерешительно начал Павлов.
– Вы с ума сошли! С одним стеклом, в дождь!
– Но Сирин. Если он там, под дверью…
– Но вы сами говорили, что он раньше пары дней не возвращается, а убежал только сегодня… вчера утром… – Вырин во сне заворчал и принялся нервно перебирать костистыми лапами. – А я вам постелю здесь, на диване, а сама… там у меня кладовочка есть, тюфяк, сеном пахнет. Выспитесь, и за дело. Вы домой, за Сириным, а я к Сев Севычу. У нас теперь все получится, я чувствую.
– Что получится? – вдруг тоскливо перебил ее Павлов. – Ведь мы и можем-то теперь лишь только разобраться, а не вернуть.
В его голосе была такая неподдельная боль, что Маруся устало села на диван рядом, стараясь отогнать от себя видение Артемия Николаевича, кладущего ей на плечи горячие невесомые руки.
– А разве вам мало того, что было? Что было дано? Может, это только знак?
– Не знаю. Я устал, – вырвалось неожиданно у него. – Непонятно, чем я занимаюсь и зачем.
Легкие Марусины руки легли на давно не стриженный затылок. И под шорох серебряного дождя, сшивавшего небо и землю едва ощутимыми, но прочными нитями, в час, когда осторожно пытаются распускаться последние летние цветы, а река со вспененной водой сама забывает, мужская ли, женская ли в ней суть, они соединили свои начала и свои берега. И долго вился пар над невыпитым кофе, и сладко поскуливал у дверей пес, и где-то далеко над другой рекой в потоках небесной воды вставали то ампирные портики, то слияния стекла и железа…