Смотрители маяка
Шрифт:
III. 1972
11. Артур
Чаще всего я думаю о тебе, когда восходит солнце. За минуту или две до этого ночь переходит в утро и море начинает отделяться от неба. День за днем солнце возвращается. Не знаю почему. Я берегу свой свет, сияющий сквозь мрак, я поддерживаю его сияние; так что сегодня солнце могло бы не утруждаться. Но оно все равно приходит, а вместе с ним и мысли о тебе. Где ты и чем занят. Я не из тех людей, кто склонен к подобным мыслям, но сейчас я думаю об этом. В своем одиночестве я почти поверил, что, когда встанет солнце и когда на рассвете я погашу фонарь, потому что свет уже не нужен, ты можешь быть тут, внизу. Ты будешь сидеть за столом вместе
Восемнадцать дней на башне
Часы превращаются в ночи, ночи в рассветы, рассветы сливаются в недели, и безбрежное море продолжает катить свои волны, хлещет дождь, светит солнце по вечерам и утрам. Разговоры в полумраке, разговоры в темноте, разговоры, которые так и не случились или которые ведутся сейчас.
– Снова показывали «Самого умного» [5] . – Билл сидит на кухне с сигаретой во рту, склонившись над своими ракушками. У каждого смотрителя должно быть хобби, сказал я ему, когда он приступил к работе, и лучше, если это какая-то полезная работа руками, дело, которым можно заниматься день за днем, пока не дойдешь до совершенства. Старый ГС, с которым я работал, научил меня, как собрать шхуну в бутылке. Лично я считаю это слишком нудным – приклеивать паруса и все такое. Надо возиться несколько недель, перед тем как засунуть ее в бутылку и расправить паруса, и если ошибешься хоть на миллиметр, вся работа пойдет насмарку. Одиночество заставляет человека поднимать свои стандарты. Я это знаю, потому что двадцать с лишним лет служу на «Деве», а Билл здесь уже больше двух лет.
5
Речь идет о Mastermind – британском телешоу, создатель которого вдохновлялся допросами в гестапо. Участникам задавали сложные вопросы в неприятной обстановке. Первым ведущим был Магнус Магнуссон.
– Что-то интересное?
– Крестовые походы, – говорит он.
– Тебе стоило бы попробовать.
– Что?
– Поучаствовать. Ты столько всего знаешь.
Билл дует на ракушку и откладывает ее в сторону, потом откидывается в кресле, заложив руки за голову. У моего помощника вид прилежный и скромный, волосы убраны за уши, черты лица мелкие и аккуратные: увидев его на берегу, вы примете его за бухгалтера. Струйки дыма поднимаются от его ноздрей и уголков рта вверх, где сливаются с легкой дымкой, оставшейся от других курильщиков.
– Я знаю много чего, – говорит он, – но недостаточно хорошо.
– Ты знаешь море.
– Нужна конкретика, не так ли? Нельзя просто сказать этому старому ублюдку Магнуссону: «Спроси меня о море». Слишком обширная тема, они так не захотят.
– Ладно, тогда маяки.
– Не будь придурком, нельзя выбрать свою профессию в качестве темы. Имя: Билл Уокер. Профессия: смотритель маяка. Тема: поддержание работы маяка.
Он тушит одну «Эмбасси» и прикуривает следующую. В это время года очень холодно и нам приходится держать окна закрытыми, и поскольку в этом помещении мы и готовим, и курим, и от готовки тоже идет дым, тут скоро будет адская духота.
– Ждешь возвращения Винса? – спрашиваю я.
Билл выдыхает воздух сквозь нос:
– Не стану отрицать.
Я беру его кружку и ставлю чайник. Здесь наши дни и вечера измеряются чашками чаю – особенно в это время года, в декабре, в разгар зимы с ее поздними рассветами, ранним заходом солнца и промозглым холодом. Я просыпаюсь по будильнику в четыре утра, ложусь спать после обеда, снова просыпаюсь, отодвигаю занавеску – и день уже закончился. Сегодня, завтра, следующая неделя – как долго я спал? Это кружка Фрэнка, черно-красная с надписью «Бранденбургские ворота». Фрэнк такой зануда, завтра, возвращаясь на берег, он наверняка заберет ее с собой, чтобы никто из нас ее не слямзил. Мы все пьем чай по-разному, поэтому тот,
Билл говорит:
– Ты знаешь, что Фрэнк сначала наливает молоко? Пакетик, молоко, потом вода.
– Иди к черту. Молоко вторым.
– Я так и сказал.
– Чай не может настояться в молоке.
– Те, кто использует слова вроде «настояться», придурки.
– Если бы я был на месте ГС в «Лонгшипс», тебе пришлось бы следить за языком.
Но брань – она как чай: все эти словечки помогают поддерживать разговор. Если ты ругаешь кого-то, это значит, что вы друзья и понимаете друг друга. Неважно, кто он и что я здесь главный. Здесь мы так общаемся, но все меняется, как только мы сходим на берег. Если бы жены нас слышали, они пришли бы в ужас. Дома нам приходится прикусывать язык, чтобы не сказать, как твои дела, мать твою, как охренительно тебя видеть, и кстати, какая хрень сегодня будет к гребаному чаю?
– Вчера вечером эта женщина, – говорит Билл, – она рассказывала о Солнечной системе.
– Так в чем дело, это шире, чем море.
– Да, но что они спросят – чертовски очевидно. Планеты и все такое. Они спросят о Нептуне и Сатурне и наверняка еще об Уране.
– Как тебе не надоело, Билл, чертов придурок.
– Но с морем не так очевидно. Все, что касается моря, не так очевидно.
– Мне это нравится.
– А мне нет. Мне не нравится то, что я вижу.
Когда Билл впервые пришел на «Деву», я подумал: как у него сложится? Некоторые люди раскрываются, а другие нет. Билл тихий и сдержанный. Он напоминает мне самца гориллы в лондонском зоопарке, наблюдавшего за посетителями из клетки. С тех пор я пытался разгадать выражение его морды. Давно выгоревшие злость и скука. Смирение. Сочувствие ко мне.
Времени для бесед полно, особенно в середине вахты, с полуночи до четырех, когда все разговоры сводятся к мрачным темам, которые ты никогда не затронешь утром. Тот, кто несет вахту раньше, заваривает тебе чай, собирает тарелку с сыром и сладкими бисквитами, относит все это наверх к фонарю и сидит с тобой примерно час, перед тем как пойти спать. Он делает это, чтобы помочь тебе проснуться и включиться, чтобы ты, оставшись в одиночестве, не уснул опять. Когда это мы с Биллом, он рассказывает мне то, о чем днем жалеет. О том, что он должен был стать другим человеком, и жить другой жизнью, и сказать «нет» во всех случаях, когда он говорил «да». Что Дженни просит у него ракушки, которые он вырезает, но он не хочет ей их дарить. Он бы предпочел оставить их себе, как и многое другое.
Иду спать. Кровати-бананы поистрепались с тех пор, как я начал тут работать. Сухопутные приходят в изумление: это не шутка, неужели вы и правда спите на этих кривых матрасах? Но с годами мой позвоночник, должно быть, приспособился, потому что когда-то после двух месяцев на башне у меня болела спина, а по возвращении на берег все тело ныло, как у старика. А сейчас я почти ничего не чувствую. Нормальные кровати кажутся мне жесткими и неуютными. Мне надо делать усилие, чтобы заснуть лежа на спине, но я просыпаюсь, подтянув колени к груди.
Я должен был уснуть, едва положив голову на подушку. Когда у нас появляется лишний час ночью или рано утром или возможность коротко подремать перед дневной вахтой, мы этим пользуемся. По крайней мере, я это делал на других маяках. Сейчас сон ускользает от меня. Ко мне приходят видения – глубокое море и Хелен; башня, какой она кажется издалека с берега, и головокружительное, неправдоподобное ощущение, будто я одновременно там и здесь, или ни там и ни здесь. Я отворачиваюсь от занавески, которая отгораживает мою кровать; смотрю на стену в темноте, слушаю море, свое сердцебиение, мысли бегут, я думаю и вспоминаю.