Смысл жизни: учебное пособие
Шрифт:
В письме к А.И. Георгиевскому – мужу родной сестры Е.А. Денисьевой – Ф.И. Тютчев писал 13/25 декабря 1864 г. из Ниццы: «Вы знаете, как я всегда гнушался этими мнимопоэтическими профанациями внутр<еннего> чувства – этою постыдной выставкою напоказ своих язв сердечных... Боже мой, Боже мой, да что общего между стихами, прозой, литературой – целым внешним миром – и тем... страшным, невыразимо невыносимым, что у меня в эту самую минуту в душе происходит, – этою жизнию, которою вот уж пятый месяц я живу и о которой я столько же мало имел понятия, как о нашем загробном существовании... Теперь вы меня поймете, почему не эти бедные, ничтожные вирши, а мое полное имя под ними – я посылаю к вам (среди них было и стихотворение «Весь день
Не только в «виршах» Ф.И. Тютчев, как никто другой, выразил «тупое отчаяние» горя. Он выразил его и в некоторых письмах – в первую очередь к А.И. Георгиевскому. Приведу здесь лишь два письма:
8 августа 1864 г. Петербург
Александр Иваныч!
Все кончено – вчера мы ее хоронили... Что это такое? что случилось? о чем это я вам пишу – не знаю. – Во мне все убито: мысль, чувство, память, все... Я чувствую себя совершенным идиотом.
Пустота, страшная пустота. – И даже в смерти – не предвижу облегчения. Ах, она мне на земле нужна, а не там где-то...
Сердце пусто – мозг изнеможен. – Даже вспомнить о ней – вызвать ее, живую, в памяти, как она была, глядела, двигалась, говорила, и этого не могу.
Страшно – невыносимо. – Писать более не в силах – да и что писать?..
Ф. Тчв.
13 августа 1864 г. Петербург
О, приезжайте, приезжайте, ради Бога, и чем скорее, тем лучше! – Благодарю, от души благодарю вас.
Авось либо удастся вам, хоть на несколько минут, приподнять это страшное бремя, этот жгучий камень, который давит и душит меня... Самое невыносимое в моем теперешнем положении есть то, что я с всевозможным напряжением мысли, неотступно, неослабно, все думаю и думаю о ней, и все-таки не могу уловить ее... Простое сумасшествие было бы отраднее...
Но... писать об этом я все-таки не могу, не хочу, – как высказать эдакий ужас!.. Страшно, невыносимо тяжело.
Весь ваш Ф. Тютчев.
Горе Ф.И. Тютчева, по выражению В.В. Кожинова, было «бездонным» (Кожинов В.В. Тютчев. М., 1988. С. 409). Вот как описала своего отца после смерти Е.А. Денисьевой (Лели) его старшая дочь Анна: «Папа только что провел у меня три дня – и в каком состоянии – сердце растапливается от жалости... Он постарел лет на пятнадцать, его бедное тело превратилось в скелет... Очень тяжело видеть, как папа проливает слезы и рыдает на глазах у всех» (там же. С. 408).
Ф.И. Тютчев был сдержанным человеком, но он переживал свое горе так глубоко, что был не в состоянии сдерживать слезы о Леле даже на людях. И.С. Тургенев вспоминал, как поэт «болезненным голосом говорил, и грудь его сорочки под конец рассказа оказалась промокшею от падавших на нее слез» (там же. С. 408–409).
Горе Ф.И. Тютчева удесетеряло чувство
В.В. Кожинов вписал отношения между Ф.И. Тютчевым и Е.А. Денисьевой в особый жанр – бытийственной трагедии. Он писал: «Тютчев прямо и открыто говорил, что он сгубил свою Лелю, что это “должно было неизбежно случиться”. Но в мире, где это совершилось для него, его вина была подлинно трагической виной, которая реальна не в рамках бытовой мелодрамы (а к ней нередко и сводят любовь поэта), но в русле бытийственной трагедии. Именно в такой трагедии он был участником и виновником, и ее дух сквозил для него в самых частных и самых прозаических подробностях быта» (с. 410).
Ф.И. Тютчев не находил имени для обозначения того горестного состояния, от которого он не оправился до конца жизни. Но преобладала вина. Он корил себя, в частности, за то, что отказался выполнить просьбу Лели – посвятить ей сборник стихов. Он писал А.И. Георгиевскому: «За этим последовала одна из тех сцен, которые все более и более подтачивали ее жизнь и довели нас – ее до Волкова поля, а меня – до чего-то такого, чему и имени нет ни на каком человеческом языке... Сколько раз говорила она мне, что придет для меня время страшного, беспощадного, неумолимо-отчаянного раскаяния, но что будет поздно. Я слушал и не понимал. Я, вероятно, полагал, что так, как ее любовь была беспредельна, так и жизненные силы ее неистощимы, – и так подло на все ее вопли и стоны отвечал ей этою глупой фразой: «Ты хочешь невозможного...» (с. 409).
О, как убийственно мы любим!
Словами горю не поможешь? Да, не вернешь. Но помогает единение с теми, кто испытывал горе с такою же силой, какая выпала и на твою долю. Вытравливать воспоминания о самом дорогом для тебя человеке – все равно, что отречься от него, все равно, что не усвоить такой урок Ф.И. Тютчева:
Как ни тяжел последний час —Та непонятная для насИстома смертного страданья, —Но для души еще страшнейСледить, как вымирают в нейВсе лучшие воспоминанья...Одно нам остается – бороться с бессмысленностью и жалеть друг друга. Вот как это делал Н.А. Заболоцкий:
Во многом знании – немалая печаль,Так говорил творец Экклезиаста.Я вовсе не мудрец, но почему так частоМне жаль весь мир и человека жаль?Не обошла стороной Экклезиаста и русская проза. Остановимся здесь только на двух произведениях – А.П. Чехова («Огни») и И.А. Бунина («Ночь»). В первом из них развенчивается миф о бессмысленности (тщете, бренности) жизни, а во втором – миф об абсолютной ее цикличности и отсутствии новизны.
Ниспровергателем мифа о тщете жизни в рассказе «Огни» оказался инженер Ананьев. Своему оппоненту, студенту Штенбергу, он говорит: «Все эти мысли о бренности и ничтожестве, о бесцельности жизни, о неизбежности смерти, о загробных потемках и проч., все эти высокие мысли, говорю я, душа моя, хороши и естественны в старости, когда они являются продуктом долгой внутренней работы, выстраданы и в самом деле составляют умственное богатство; для молодого же мозга, который едва только начинает самостоятельную жизнь, они просто несчастие! Несчастие!» (Чехов А.П. Собр. соч.: в 8 т. Т. 5. М., 1970. С. 476).