Снохождение
Шрифт:
Она увильнула, закончив с подвесками.
— Ступай спать, Синга. Давай всё завтра.
— Послушай, послушай, я тебя не выдам, я тебя люблю, понимаешь? Я хочу спать с тобой, не сам. Я всю жизнь сплю один, даже если рядом кто-то есть… Давай уснём вместе. Пошли туда — и уснём вместе. Пожалуйста…
Чего Миланэ терпеть не могла в жизни, так это самцов, которые напрашивались у самки, да ещё с этим «пожалуйста». Это всегда выглядит настолько жалко, смешно и глупо, что пропадает всякая охота к чему угодно, и убивается ещё не зародившаяся. Хочешь — делай. Там видно будет; может, и до когтей дойдёт, пусть. Но только без этих слёзных, стонущих просьб.
— Нам нет смысла спать врознь, — продолжал он. — Пошли… Я всё равно улягусь сегодня в твоей кровати.
— Я ж тебя предала. Зачем тебе такая? — молвила она, и сразу пожалела: звучало без отторжения, а напротив — будто призывчиво.
— Миланэ, прости, что наговорил глупостей, — он, наконец, сумел её схватить в объятия. — За все обиды, что причинил… я не хотел. Не выдам тебя, слышишь, возьмусь за любое дело, помогу тебе с твоим. А там — если хочешь — то делай, как хочешь. Делай, что хочешь, только не исчезай из моей жизни… — искал он её поцелуя.
— Синга, но пойми: я не люблю тебя. Я люблю другого, — отвернулась Миланэ от него, закрыв глаза, делая слабые попытки освободиться, обнажив шею.
— Не верю. Ты не притворялась. Ты — моя великая искренность. Пусть тот лев будет свободен; если так, делай ради него всё, как хочешь — но останься со мной.
Миланэ искала в себе немалые силы, не глядя ему в глаза. Она собирала весь холод души, чтобы взглянуть на него, чтобы он увидел этот блистающий холод, чистый лёд и отторжение, чтобы ушёл, чувствуясь плохо и страшно от сего взгляда. Она — Ашаи. Она — может. Хозяйке на то и даны силы…
Но вдруг он сказал то, что разрушило её волящее намерение, растопило все льды души:
— Любовь — это клетка. Я попался в неё.
Даже шерсть привстала на её загривке, отдав теплом по спине и хвосту. Эта одинокая душа не была ни в чём повинна; разве он причинял ей зло? Синга просто любил, и с этим никто ничего не мог поделать. Самое трудное то, что она, будь всё иначе, могла бы к нему привязаться; и, наверное, даже полюбить. Сколь бы всё стало проще и яснее, не испытывай она сочувственной симпатии; ощущения обречённости на вынужденную общность судеб; этого понимания. Но Ашаи-Китрах — сестра понимания — потому так и зовётся, что не может не видеть вещей миров. Если она настоящая.
Он, живой, был в чём-то таким же заложником судьбы, как и она с Амоном. По нему тоже пробежалось это великое, беспощадное стадо чужих интересов, чужой глупости, этой веры надо всеми верами, великий и ничтожный прайд Ваала, он тоже тащил бремя — быть Сунгом и быть сыном Сунга; и теперь ей-то становилось легче, она пришла к своему — убегала от всего с любимым Амоном, совершенно не желая видеть будущее. Синга же оставался с этим миром сам на сам, в чём-то обманутый, в чём-то разочарованный, с разбитой душой, почти беззащитный перед обстоятельствами. Миланэ обманет Вестающих и всё сестринство, сбежит — и сможет скрыться, она хитра; но он останется, и его род тоже, хранивший на неё, Ваалу-Миланэ-Белсарру, такую добрую надежду…
Она поцеловала Сингу в щёку.
— Уходи к себе, — приложила ладонь к его плечу. — Мне правда надо побыть одной.
— Я усну там, где мы были вместе, — Синга с пугающей решимостью направился к дверям спальни. — Неужели ты не можешь уснуть возле меня?
Вот нет. Только не это. Только не туда. Амон! Сиди тихонько. Спрячься, молчи.
— Нет! Постой! Стой…
Миланэ совершила к нему два шажка, неторопливых, со взмахами хвоста.
— Ты этого не знал, но я тебе скажу — как тому, кому верю. В определённые ночи все Ашаи-Китрах сновидят, ходят по снам, и для этого им нужен покой и одиночество.
— Знаю, знаю, мать рассказывала.
— Вот видишь. Значит, ты должен понять, — мягко сказала она.
— Ты на меня не в обиде? Не в обиде, нет?
— Не знаю, — уклончиво, как и подобает львице в таких случаях, ответила Миланэ. Пригладив его по гриве, молвила: — Отложим этот разговор.
Словно загнанный зверь, Синга начал метаться по комнате, подбегая то к окну, то к дверям; казалось, он исхудал, а все черты его заострились; лицо отражало ужасающую работу мысли — он что-то осмыслял, рефлексировал, о чём-то спорил внутри себя. Выглядело это суетливо и жалко, но Миланэ чуяла эмпатией, что его донимает то ли великая мука, то ли предчувствие. Потом плюхнулся на широкий, большой диван, на котором нельзя опереться на спинку сидя, а только полулёжа, и схватил её за руку:
— Давай помиримся… — притягивал к себе. — Я сейчас уйду, но сперва помиримся. Сдайся мне, иди сюда. Я уйду, но сперва сдайся. Будь моей. Иди.
— Синга, пожалуйста, не надо, — попросилась Миланэ, но он проявил силу, почти насильно усадив на колени. Затем перевернул: она очутилась на спине, он — у её лап.
— На самом деле ты так играешь, — целовал её колено, приникнув щекой к другому, словно жаждущий, приникший к чаше жизни. — Играй, делай, что хочешь. Я знал, что с тобой не будет просто, с вами не бывает просто.
Миланэ аккуратно — она всегда аккуратна — освободилась от этого отчаянного самцового плена, приставив левую лапу к его груди; большие когти, слабо способные втягиваться, впились в тогу, скрывавшую его тело; она не отталкивала, но и не давала приблизиться.
— Синга, я прошу тебя. Завтра. Может быть.
Она была совершенно уверенна, что он внимет её просьбе. Он из тех львов, что внимает львице, в душе мягкий и соглашающийся, чуждый насилию; она изучила Сингу за это время, и знала, что его можно и нужно упросить. Синга, сам того не зная, отнимал драгоценное время, нужное, чтобы убежать далеко и без следов; но его нельзя изгнать, пнув прочь — по многим причинам.
Но случилось всё очень неожиданно.
— Нет, сейчас, — вдруг сказал он в горячей ярости, преодолевая её сопротивление, принуждая самку к покорности.
То ли в нём что-то переменилось, то ли он почувствовал власть, однажды познав её, то ли был очень громким зов крови — но Синга больше не внимал просьбам; и теперь следовало или всерьёз воспротивиться ему, выставив клыки и когти, либо сдаться и дать то, что хочет. Он сковывал её руки, поднимал подбородок вверх, располагал, как считал удобным, задрал единственную одежду, что на ней была, и одновременно успевал раздеваться сам. Миланэ чувствовала его частое, прерывистое дыхание, это проснувшуюся властность в движениях, и упала столь неуместное сейчас, сладко-томительное, пугливое и одновременно совершенно нестрашное оцепенение. Стала думать: как поступить? что делать? как разрешить? Ну а пока она размышляла, всё шло своим чередом, и в какой-то момент думать оказывалось слишком поздно. Так у неё было, то ли из инстинкта, то ли из скрытых свойств характера — говорить «нет» она умела, но если застать врасплох, проявить правильную меру напора, да перед этим быть обходчивым — то в результате просто цепенела, сдаваясь. Это не у всех так: одни львицы этому подвластны, другие — как-то нет. Знай это любой незнакомец, то, при удачном стечении обстоятельств и должной решительности, мог бы, утащив её прямо с улицы, сотворить с нею всё, что угодно, имея лишь безграничную уверенность в действиях и не обращая малейшего внимания на всякое сопротивление. Безусловно, такую слабость всякая львица должна скрывать; естественно, всегда скрывала её и Миланэ.