Сны Николая Закусина
Шрифт:
– Во-от, с травками… Ну, что ещё про этот лагерь расскажешь? Когда вас туда перевели?
– В марте сорок второго. В Богемию вывезли нас в товарных вагонах. Округ такой, рядом с Карлсбадом. Это в Чехословакии такая земля, раньше немецкая была, вот немцы её отобрать и решили у чехов... Там у глиняного карьера целый завод, Цеттлинская посудная фабрика. А место это немцы называли Зoодау.
– Жили там же, при заводе?
– Нет, подальше. В часе ходьбы, – Николай закрыл глаза и передёрнул плечами. – Жили в бараках, на старой флотационной фабрике. Там, рядом, мельница
– А местные? Чехословаки? – нахмурился Петрович. – Они как, тоже камнями швырялись, как немцы в Вайдене?
– Иногда женщины приходили из посудной лавки. Они бельё охранников забирали стирать. И им самим, видно, поесть чего приносили. Совали втихую нашим свёртки с нормальным хлебом. Табак. Кусочки сыра. Мне один такой кусочек попал, заветренный уже, твёрдый. Я его за щёку положил и сутки рассасывал. До сих пор его вкус забыть не могу, – Николай осёкся, потому что сыр сегодня был в столовой к макаронам. И тут же продолжил. – Иногда через забор свёртки с едой кидали – как охранник отвернётся… Одна молоденькая дурочка, что-то сказала нашему пленному и обняла его. А когда ушла, его охрана пристрелила прямо там, на месте.
– За что? – нахмурился Петрович.
Николай заговорил с ненавистью:
– Немцы закон издали, мол, русские – уроды неполноценные. И чтоб не смели к немецким женщинам подходить. Мол, портит это их. Одно даже соседство с нами их портит! Даже когда карточки на нас оформляли, специальную печать поставили что с этим законом нас ознакомили. Вот и убили Ивана...
Иногда Николай спрашивал у Петровича, когда Степан брал свой журнал подмышку и уходил:
– Может, ты ещё знаешь, за что мне такая доля выпала: за чужой жизнью подсматривать?
– Почему ж за чужой, – удивлялся Петрович, – если там всё про тебя?
– Потому что другое там всё. Не наш этот мир. С двадцатых годов всё там повернулось наизнанку, да и пошло наперекосяк.
– Так, может, потому тебе и выпало мне рассказать, чтоб и у нас наизнанку не было? – задумчиво сказал Петрович.
– Тяжело это, – глухо произнёс Николай. – Люди там живые. Настоящие. Как мы.
Николай иногда в цехе смотрел на свои испачканные в машинном масле руки… и видел совсем другие: свои же, но скрюченные, как у старика, все в огрубевших мозолях от лопаты. На них не осталось мышц, только вспухшие вены. А на двух пальцах недоставало ногтей...
А однажды Николай увидел себя тем, другим. Нагнулся у дома над бочкой с водой – и показалось, что склонился он на краю глиняного карьера с водой. А в отражении... не человек, а пародия. Лысая, стриженая под ноль голова, кожа туго обтягивает скулы, рот высох – из воды смотрел старик лет семидесяти, а не молодой двадцатисемилетний мужчина. В тот день Николай был выходной и ушёл в лес по грибы на сутки, чтоб никого не видеть... Он не хотел верить в то, что есть на свете люди, способные сотворить такое с другими.
Николай иногда ходил в кино, чтобы отвлечься, не думать о голоде и холоде в плену. Трудно было жить в нормальном мире и в страшном: есть пироги с мясом и картошкой – и давиться шпинатной похлёбкой. Трястись от холода на нарах в бараке – и загорать на солнышке у пруда. Гулять с девушками по проспекту – и тут же пригибаться в колонне, чтобы не получить от эсэсовца дубинкой по голове…
Трудно было жить на две жизни. С ума сойти можно... А кино стало интересным, звуковым. Больше никто не наигрывал на пианино рядом с экраном, как раньше. В «Искре» показывали «Детей капитана Гранта», «Границу» и «Последнего миллиардера».
Смотришь спортивную комедию «Вратарь» и вроде смеёшься… И вспоминаешь черноглазого Ваньку Браилко, который в плен раненым в бедро попал и говорил с сильным украинским акцентом. Вспоминаешь, как он рассказывал, что в Офлаге сапоги не отдавал немцам. Ванька только из ревира, а немцы его за неподчинение в холодный карцер! Страшное ведь это дело, а в бараке, знай, пленные на нарах смеются – уж больно смешно Браилко рассказывает. И Николай в зрительном зале смеялся от души, будто Ванька рядом сидел.
А потом рассказывал про это Петровичу в сторожке. Уставший город сонно дышал на улицы синим сумраком. Вокруг электрической лампочки под потолком бились мотыльки, скрипела Степанова ручка, а Николай всё рассказывал.
– Платили вам за работу-то? – спрашивал Петрович.
– Платили, – кивал Николай. – От двух до четырёх рейхсмарок.
– Чего? Рейхсмарок?
– Да. Германия себя Третьим Рейхом объявила. Третья империя благоденствия… на плечах тысяч рабов, взятых в плен…
– А Красный крест-то помогал? Вещи там, лечение?
Николай грустно засмеялся, и откуда столько сарказма в его смехе появилось:
– Французам и англичанам они помогали, да. А мы через решётку в заборе смотрели, как им посылки с родины передают, письма. Они пленные были. А мы, русские – так, рабы. Ещё когда карточки пленных заполняли, верили, что освободят нас или обменяют на худой конец. Я, как дурак, адрес написал домашний, папу, маму…
Он задумчиво помассировал лодыжку. Во сне он сильно натёр её деревянным башмаком, твёрдым, как камень. А здесь, в жизни, ботинки были удобными, не мягкими, но прочными, не врезались тупым ножом до мяса. Всё же он расстегнул их на всякий случай.
– Много в лагере народу было?
– Много, – эхом отозвался Николай. – Человек с четыреста, может, больше. Французы там были, поляки, югославы, сколько-то бельгийцев. А наши – отдельно. Наособицу.
И снова Петрович спрашивал имена и фамилии.
И снова Николай их перечислял:
– Белорус Фима Савич, связист Ваня Федотов… военком Вова Мазуренко – лысый, как коленка… Саша Шатиров со Ставрополья, Антон Кривенко и Ваня Кравченко – украинцы, артиллерист Лёшка Голиков – тоже… Луньков Борис из Торжка, Гриша Рачинский, Скорик Савелий, армянин Толик Мурадов, Игорёк Савостин – молоденький совсем…