Соавтор
Шрифт:
— И мне стыдно, — говорит Андрей. — Легче вагоны грузить или холодильники на девятый этаж таскать уважаемым гражданам, чем продаваться за бабки… Хотя, многие со мной и не согласятся…
— Тебе же нужны зрители, — заикаюсь я.
— Меня устроят читатели, — хмыкает он. — Твои читатели. Мне нужны не зрители, а партнеры. И выход. Вот что. Самое главное, что нужно — это выход. А прочее — шлак.
— Андрей, — говорю я нежно, — а давай попробуем еще разок?
— Сейчас доем — и вперед, — отвечает он и улыбается влево.
Мне в
Андрей живет у меня. Мы почти не спим. В коротком тревожном сне я вижу выходы, которых еще не открывал. Передо мной — бесконечная непостижимая Вселенная; я просыпаюсь в нервном ознобе, со странным чувством смешанного восторга и дикого страха, от которого мутит и встают дыбом волоски на руках. Андрей, который ночует у меня, на полу в спальном мешке, дергается от взгляда, просыпается рывком, взъерошенный, нащупывает очки, надевает, смотрит на меня, еле переводя дыхание.
— Ух… видел глазами летучей мыши. И слышал ее ушами. Сердце не успокоить.
Я предчувствую, что у меня это еще впереди. Я ещё не бывал в теле — или внутри души — какого-нибудь непредставимого создания, но мне и людей из иномирья хватает с избытком. Все чувства во время наших странствий заостренно сильны; каждый раз, готовясь шагнуть в другой мир, я чувствую себя космонавтом, выходящим в открытый космос. От сладкого щемящего ужаса у меня останавливается дыхание и холодеют руки. Я делаю над собой усилие — и ныряю в чужое бытие.
Самое сложное — это удержаться от приступа паники в первые секунды, когда состояние твоего… носителя? персонажа? твоей тени в инобытии? — похоже на амнезию. Барахтаешься в чужом сознании, как в глубокой холодной воде, не вздохнуть — и нет ни верха, ни низа, как в невесомости.
Пока меня выручает Андрей. Какой-то осколок его разума заставляет то, что он называет «ролью», обратиться ко мне по имени и приказать: «Вспоминай!» Стоит начать вспоминать, как тождество с чужаком, чьи тело и душа стали твоими, становится полным.
Ощущения настолько остры, что, вываливаясь в реальность, я несколько минут воспринимаю ее как сквозь вату. Время в разных мирах идет по-разному: иногда уйдешь на четверть часика — а они займут реальные сутки, иногда месяц в чужом мире занимает ночь нашего. Подгадать невозможно. Мы выбираемся в реальность только отдышаться, обсудить и по делу: Андрей уходит на работу, я записываю — я ухожу на работу, Андрей занимается каким-то немыслимым тренингом.
Реальная квартира требует реальных денег на оплату, а наши живые тела — хоть какой-то относительно реальной еды. Мы не можем уйти насовсем; есть какой-то внутренний ресурс, напоминающий, что наш дом — Земля, Питер, кончается нуль-первый, начинается нуль-второй — нулевые годы двадцать первого века.
Я выхожу на улицу, в январскую оттепель, которая пахнет апрельским лесом — и мир ярок, как любой из миров бесконечной Вселенной. У меня случается ослепительный приступ любви к бытию. Я, проживший уже несколько жизней, кажусь себе старым
Мой родной мир не из утопических, но среди миров, по которым мы бродим, еще не попался рай. Мой персонаж — писатель, живущий в тяжелое время. Я выхожу назад, на Землю, в Питер, в двадцать первый век — как в любую из самых безумных фантазий. Вялотекущий Апокалипсис, который меня окружает, кажется мне любопытной темой для разработки.
Моя жизнь полна смысла.
Вероятно, правильнее сказать — каждая из моих жизней полна смысла. Меня почти не волнуют драматические расклады; делая записи после путешествия, я не пытаюсь уложить свои впечатления в сюжет. Я всего-навсего обживаюсь в чужих душах. Меня не особенно волнует, хороши или плохи мои «роли» с точки зрения обычной морали — я существую за гранью добра и зла. Я впитываю чужие чувства и чужой опыт, как губка — и какого свойства этот опыт, мне безразлично.
Пока уж слишком сильно не торкнет.
Однажды я открываю тот самый мир, который показывал кандидаткам в воительницы. Андрей влетает в яркое лето — и в первый миг мне кажется, что он остается таким же коротышкой, как и был, даже ниже, пожалуй. В его фигуре и движениях что-то неуловимо меняется.
На нем — темная туника, затасканная кожаная безрукавка, кожаные штаны. Он босой — от постоянной ходьбы босиком кожа на его ступнях задубела, как грязный панцирь. Несет суконный мешок, захлестнутый ремешком; содержимое мешка выпирает острыми углами.
Он оборачивается ко мне, смотрит снизу вверх, как-то скособочась, искоса. Я вижу его лицо, перечеркнутое старым, скверно зажившим шрамом, лоб, полузакрытый длинной сивой челкой с неожиданной проседью; взгляд больших ярких глаз пристальный и испытывающий.
Он — коренастый горбатый карлик.
Я шагаю в чужой июль, как в пропасть.
Спотыкаюсь и чуть не падаю. Что-то голова закружилась.
Усмехаюсь, сплевываю. Дрянь было вино, уксус пополам с овечьей мочой, а не вино… до сих пор во рту привкус этой отравы… но где ж я пил?
Даже останавливаюсь. Не помню. Мгновенный страх полосует, как бичом. С ума схожу, что ли?
Карлик подбегает и заглядывает в глаза снизу вверх.
— Мэтр, вы чего, а?
Потираю лоб.
— Погоди, погоди… жарко что-то…
Дотрагивается до меня скорченной птичьей лапкой, которая служит ему вместо руки. На ней — три пальца, как и полагается птичьей лапке. На месте безымянного и мизинца — шершавые обрубки.