Собачий переулок [Детективные романы и повесть]
Шрифт:
Но стены разбиты, воля завоевана, а сытости все нет как нет. Ты пачками ловишь усталые, злые глаза недоверья. Но разве ты их обманываешь?! Разве ты сам-то не знаешь, что путь к этой сытости хоть и труден, но верен. И ты смотришь уверенно, открыто и честно им прямо в глаза, потому что ты прав, ты им не лжешь. Ты один твердо верен самому широчайшему интересу. Понемногу все успокаиваются.
— Где же сытость?
— Товарищи, вы слишком нетерпеливы. Вы встали всего лишь на первую ступеньку. Запаситесь выдержкой и злостью к врагам, чтобы таким же стремительным, дерзким напором дружно подняться — и дальше. Или вы не видите, что желанная сытость к вам ближе?
Видим, видим, конечно! — кричат они восторженно, но они ровно ничего еще пока не видят и не могут так скоро увидеть, они только искренно верят, что видят.
Ты их ведешь, и они тебя слепо любят, свято боготворят Ты их герой, кавалер всех орденов, побрякушек, регалий, ты их бог, диктатор, добрый черт, — ну, словом, все. Ты крушишь вместе
Вот смотри на себя, как ты весело сверкаешь глазами и глядишь мне в рот. А теперь ты подумай, вообрази только, как один из этих могучих вождей, что зовет и ведет огромные массы голодных и жадных страдальцев на борьбу, разрушенье и подвиг, — ты понимаешь ли: подвиг самопожертвованья! — вдруг нагибается и прячет, не думая ни о чем, просто так, машинально, какой-то отбитый кусочек старой роскоши к себе в свой карман. И все это, понимаешь ли, видят. Ты только подумай!
Ткачеев снова вздыхает и долго крутит головой.
Уж очень, товарищ, высоко мы залезли: никуда не спрячешься. Как же тут быть? Борьба слишком жестока и рискованна. Из ошибок и поражений ткутся паруса недоверья. Каждый зорко смотрит друг за другом. Каждый следит за общим достиженьем Недоверчивы мы, недоверчив Шустрый, и ты недоверчив. Не качай головой. Я видел, как ты смотрел на нас там, в комиссии, как на враждебный тебе узколобый синклит. Ведь это так чувствовалось. И вот вся рабочая масса прядает резко назад, подымая все гуще и гуще леса кулаков.
— Изменник, предатель! А может быть?.. Ну да, ну, конечно, и все вы такие же! Одним миром мазаны! Бей их! — звучит где-то сперва совсем одиноко дерзкий провокаторский голос. Вот и скажи: как тут быть?! И ведь теперь еще одна только секундочка промедленья — и нас всех растерзают в клочки: объяснять тут и поздно и невозможно! Враг у ворот Город падет, если мы сразу же не двинем всю массу рабочих на бой.
Масса никогда не поймет длинных оправданий. Масса понимает лишь односложное: да или нет! И все дело, понимаешь ли, все великое дело борьбы за счастье миллионов людей, все, что уже добыто столькими жертвами, с такими усилиями, страданиями и кровью нескольких поколений, — сейчас вот разлетится, как дым, как мыльный пузырь, из-за ничтожнейшей детской неосторожности одного несчастного товарища, который устал, оторвался и совсем позабыл, кто он и где он находится. Ну скажи, что же с ним делать, чтобы спасти все великое дело?!
— Убить, — глухо, зловеще произнес Зудин.
— Да, убить! — подтверждает Ткачеев. — И мы убиваем тебя, чтобы спасти наше дело и зная, что все это сам ты должен понять… — И Ткачеев крепко стискивает его руку и встает. — Да, конечно, все это ужасно тяжело, если во всем этом разобраться как следует. Вот Щеглов предлагал даже поступить так, чтобы тебя не убивать, а только сделать для всех искренний вид, что убили: куда-нибудь скрыть, ну, послать за границу, что ли, навсегда, на подпольную работу, под чужою фамилией. Но уж очень, брат, трудно, немыслимо трудно что-либо сделать, чтобы это осталось для всех неизвестным, незамеченным… Уж очень мы все наверху, на глазах. А кроме того, мы ведь партия, и партия колоссально большая. И кого только у нас нет? Не будем говорить о подозрительных субъектах — в кубанках, в галифе и венгерках, которые жадно бегают глазами по сторонам и за которыми нужен глаз да и глаз. А сколько таких, которые честно и искренно рука об руку с нами рвутся вперед, но стоит только возникнуть малейшей задержке, замешательству в наших рядах — вот как сейчас, — и сразу же мертвенная бледность ползет, как мокрица по лицам, их языки заплетаются, а глаза, как крючки, цепко хватаются за первую соломинку, которая, сам знаешь, тонет. Скажешь, мало таких?.. И вот если сейчас мы объявили бы всем им, в массе честнейшим и преданным людям: знаете, Зудин натворил уйму гадостей, сам того не сознавая, — как
«Если Зудину это было можно, это сошло — то нам и подавно».
И мы обязаны примерно тебя наказать, дав урок остальным. О, конечно, в другое время мы смогли бы все это не спеша разъяснить, а тебя перекинуть в другую работу Но сейчас, сам видишь, времени нет. Времени нет. Надо мгновенно вернуть подорванное тобою доверье. И двинуть всю массу в бой, в смертельный бой. Вот почему теперь мы отвечаем На это громоносным кровавым ударом. Мы кричим им всем, и себе прежде всего: «Беспощадный террор! Кровавый ужас! Всем, кто сейчас забудется, всем, кто устанет, кто имел наивную дерзость встать для революции впереди миллионных масс всего мира, не рассчитав своих сил!»
И ты посмотри, как мы поэтому твердо и исторически неуклонно, точно стальной острейший резец, движемся все вперед и вперед несокрушимейшим клином. Пусть мельчайшие крошки нашего стального острия незаметно отскакивают, ломаясь от внешних ударов, — борьба требует жертв. Пусть порой и внутри что-то жалобно хрупает — но сейчас же следующий заступает опустелое место, и острый стилет неотвратимо и быстро ползет. И ты подумай только: на гребне какой гигантской, всемирной волны мы построили из самих себя этот дерзкий клинок и как верно мы режем уж, казалось бы, такой затвердевший десятками тысяч годов, гнойный мозоль на теле всего человечества — эксплуатацию одним человеком другого. И знаешь, мы быстро добьемся своей цели, если только останемся искренни, честны и крепко спаяны со своим классом, а также беспощадны и к другим и к себе. Вот какова, Зудин, вся наша и твоя доля! Ну а теперь о разных мелочах. Мы постановили не медлить и приговор привести в исполнение сегодня же днем. Не так ли? — И Ткачеев опять пожал его руку. — Вальц и Павлов уже, наверное, расстреляны сегодня утром.
Он помолчал.
— Кроме того, эти дни просилась на свидание к тебе твоя жена с детьми. Мы отказывали до сегодня. Ну а сегодня — как хочешь. Они должны сейчас прийти вниз, к коменданту, и теперь ты решай, как ты: их примешь или опять лучше отказать?
Зудин мучительно сжался, скрививши свой рот и втянув через зубы воздух.
— Пускай придут, — протянул он устало.
— Ну, до свидания!
— До свидания.
— Не сердись, брат. Будь молодцом!
Но Зудин не мог дольше стоять и, опустившись бессильно, лег навзничь, глядя в потолок.
Давно когда-то в незапамятном детстве, так же как сейчас вот, лежал он часто, запрокинувшись кверху и глядя не в потолок, нет, а в такое вдруг страшно близкое, голубое, бездонное небо. И ручонки держались за землю, чтобы не упасть. Неслись на просторе тонкие длинные нити серебряных паутинок, извиваясь от легкого ветра, а рядом, в овраге, часто поросшем сухим и колючим репьем, летали и пинькали стаи пестрых щеглов. И было и мирно, и весело, и в то же время о чем-то так грустно-прегрустно, тоскливо. Пахло чахлой травою, пригретой прощальным солнышком, и помойкой, сверкавшей невдалеке огоньками битых пузырьков и больших золотисто-зеленых таинственных мух. И совсем не хотелось думать, что там вот, совсем недалеко отсюда, за грязным двором, в заплесневелом низком подвале ожидает его с нетерпением, пославши за синькою в лавочку, чахлая мать, с висящими тряпками бесцветных грудей и с простиранными до крови белыми морщинами выпитых пальцев. Вот точно так же томительно грустно сделалось Зудину и сейчас, а почему именно так сделалось — он не знал ничего, ни теперь, ни раньше.