Собачий переулок [Детективные романы и повесть]
Шрифт:
И в безысходном страданье эта неинтересная, бледная женщина опустила свой прозрачный от плача, струящийся взгляд куда-то сквозь пол, силясь что-то отыскать там, в глубине… но ничего не нашла.
— Лиза, здесь срок свиданья всего лишь десять минут: такое уж правило. Я боюсь, что мы много просрочили. Собирайся, моя радость. Лучше зайди завтра опять, предварительно справясь у коменданта по телефону, не уехал ли я?!
Вздохнув тяжело и глубоко, Лиза стала собираться, кутая голову в теплый платок.
— Да, вот еще! Как это, в самом деле, я забыл тебя предупредить о самом главном. То, что я рассказал тебе здесь о своем отъезде,
Он наспех перецеловал ребятишек и, облокотись о стол, смотрел, словно клещами распялив улыбку, как, согнувшись от плача, вышла жена в коридор, как подавленно жались к ее юбке ребята и как потом, вдалеке где-то гулко раздались опять их звонкие, такие родные и милые голосенки.
Только тогда Зудин больше не выдержал, кинулся в постель и беззвучно зарыдал, дергаясь всем телом и ввинтившись зубами в подушку.
Теперь все кончено. Впереди только маленький, невзрачный и такой скучный, один пустой моментик смерти.
«Все кончено!» Сколько людей произносили и произносят эти слова, не понимая, что они при этом грубо лгут и думают о чем-то жутком и страшном, которое вот-вот только сейчас непрошено должно будет начаться взамен того обыденного и привычного, что так уютно тянулось всю их жизнь. Ну, и говорили бы тогда: «Начинается что-то ужасное!» — а то ведь нет же: «Все кончено!» — сердито подумал про кого-то Зудин и стал успокаиваться.
«Вот уж тут кончено так кончено!.. — подумал он. — И больше нет ничего впереди, ничегошеньки, даже смерти, потому что ее не почувствую. Почувствую, быть может, острую физическую боль, и то, наверное, какую-нибудь одну десятую секунды, последние ощущения уходящей жизни. Но смерти, самой-то смерти я так и не почувствую, потому что ее нет. Для живого человека ее нет. А мертвый ее не чувствует. Конечно, с точки зрения своей личности, расстаться с жизнью крайне тяжело и обидно». И он задумался.
«Досадно вот также, что убьют и ошельмуют, и все теперь будут знать, что вот он какой прохвост и мерзавец, этот Зудин, бывший председатель губернской чрезвычайки, который попался на взятках и за это был расстрелян ради победы над капитализмом.
Ах, если бы опять пожить, хоть немножечко, если б опять поработать… Вот хоть на фронт бы сейчас… Какой новой; и радостной показалась бы ему эта жизнь и как совершенно по-новому он сумел бы теперь ее направить…
Горький позор достанется детям, когда они подрастут и будут слышать от всех презираемое, всеми запачканное имя. Узнают они все подробности и проклянут память родного отца. Неужели нельзя было без этого?! Как жаль, что он не коснулся этого вопроса в разговоре с Ткачеевым! Просто не подумал».
И, сунув руки в карман, Зудин подошел к окну, стекла которого вздрагивали и дребезжали от частых выстрелов. Он взглянул на реку. Лед шел так же упрямо
«А может быть, в самом деле, никак нельзя было не шельмовать! Ведь, в сущности, важно только одно — чтобы дело, дело скорейшего счастья всех людей, не погибло. Вот что единственно важно, а все другое…» И Зудин задумался.
«Ну, что бы было, если бы его расстреляли и потом рассказали бы всем, что убили хорошего товарища? Как бы это было нелепо. Никто ровно бы ничего в этом деле не понял, а главное, никто бы в это не поверил. Сказали бы: если не виноват, тогда зачем же было убивать? Значит, тут что-то не так! И все стали бы думать совершенно не о том, о чем надо было бы думать.
И лукаво смеялись бы те, что, прижав робко ушки, жадно тащат по своим одиночным щелям жирные крохи зернистой икры и бутылки вина, намазывая рты голодающим глиной под хохот игривый своих «секретарш». Иль таких нет?!
А сколько есть честнейших товарищей, которые так охотно подбирают, только из любви к искусству, все эти объедки шоколада, всех этих балерин, чтобы бережно хранить эту рухлядь, этот мусор минувшего как святую культуру прошедшего, катаяся в ней как сыр в масле и не замечая в орлином гнезде пауков. И для этой «культуры» вырывается, может быть, последняя черствая корочка у тысячей новых, еще не изведанных, худеньких жизней, таких молодых, таких лепестковых и так безвременно обреченных теперь на голодную верную смерть. Как не крикнуть всем этим старьевщикам дерзко и смело в лицо, да так, чтобы крик этот звякнул кровавой пощечиной: смотрите на Зудина! Был такой негодяй, ради прошлого на одно лишь мгновенье позабывший о будущем. Он убит всеми нами, как презренная тварь, как собака! Вас не прельщает его участь?! Так бросайте ж скорей все старье, всякий хлам, как бы ни был он красив и ценен, и думайте только о будущем! О будущем и настоящем!
А может быть, — подумал Зудин, — найдутся и такие, и работой и бытом совсем оторвавшиеся от масс одиночки, что начнут мудрить и придумывать — чем черт не шутит! — как бы спасти революцию… от масс, от рабочих, от бунта, и додумаются… до балерин с шоколадом. И за гаванской сигарой студя шоколад в тонком фарфоре, играя массивной цепочкой жилета, они будут мычать так спокойно гладко выбритым ртом:
— Мы, коммунисты…
— Что?! А Зудин?! Или этого подлеца, ради вас изувеченного, вы позабыли?!
Нет, пусть эта ничтожная, жалкая личность вопьется вам всем в мозг как отвратительный клещ и станет отныне символом предательства, низости, подлости по отношению к честнейшему и чистейшему делу постоянной и вечной революции ради счастья всех обездоленных людей. В этом упрямом и вечном движении вперед и только для будущего, и только для счасться несчастных — весь коммунизм, и ради этого стоит и жить, и погибнуть!»
Зудин гордо и весело распрямился, сверкнул дерзко искрами глаз и, быстро сев прямо на стол, стал от нетерпенья барабанить по нему пальцами.