Собачий переулок [Детективные романы и повесть]
Шрифт:
Хорохорин метался между фабрикой и Собачьим переулком, редко заглядывая в университет. Он чувствовал себя отрезанным от всего мира — даже волновавшее всех сообщение о растрате в кассе взаимопомощи не тронуло его. Душевное равновесие, которым он прежде так гордился, не возвращалось к нему. Наоборот, в черных впадинах его глаз вспыхивали искры сумасшедшей тоски.
Он чувствовал, что теряет физические силы, он иногда сдавливал до боли виски и с тупом страхом, запершись в своей комнате, наказывал хозяйке никого не пускать к нему.
Никто не приходил. Тогда, утомленный тоской и бездействием,
Между тем в университете все шло своим чередом.
Всю весну наша студенческая труппа готовила к постановке старую «Рабочую слободку», имея в виду, главным образом, поставить ее для рабочих фабрики.
Уже недели за две до спектакля, приходившегося на конец апреля, когда у нас уже цветет сирень и весна вдруг грозит смениться знойным летом, по всему поселку были расклеены раскрашенные пасхальными красками афиши.
Спектакль назначили на субботу, за которой следовало воскресенье и два дня майских торжеств — ряд праздников, справляемых у нас испокон веков с исключительными торжественностью, нарядностью и весельем.
Фабрика работала в две смены. Вечером в субботу — день, оказавшийся памятным для многих из участников рассказываемых событий, — оконные огни пятиэтажного корпуса долго горели электрическим светом; издали они сливались в одно сплошное зарево сторожевого костра на кургане.
Королев был на фабрике еще задолго до конца работы второй смены. Он бродил по поселку, облитому молочным светом электрических фонарей, спустился в рощу к больнице, поднялся в гору к школе, вернулся назад и тогда понял, каким сторожевым огнем светит в степных просторах огромная фабрика: в деревянной церковке — фабричный клуб; вместо креста на ней, символа рабской покорности и орудия казни, — тонкий шпиль с плещущимся на нем красным флагом; вместо алтаря — уголок Ленина, по стенам — книжные шкафы и посредине огромный стол, за которым шуршали газетами и листами книг
В ограде — гигантские качели, тихий смех и говор, и в зареве сторожевого костра веселая улыбка девушки, уходившей от парня в сумерки ночи со смехом.
— Не могу, не могу, я на контроле в театре буду!
Сеня остановился, глядя ей вслед. Неожиданно, точно сорвавшись с кольца гигантских качелей, к нему подбежала Зоя.
Мы не уговорились. Я не знала, где мы встретимся Думала, в театре! — Она дышала тяжело после качелей и беготни, протянула руку с робостью.
— Вы в сортировочной продолжаете работать? — спрашивал он, пожимая ее руки. — Я заходил туда…
Она кивнула головой. Он тихонько пошел рядом.
— Скверная работа, — сказал он, — я сам там с полгода проторчал! А как вы вообще себя чувствуете?
Он задал этот вопрос с незначащей простотою. Но Зоя задумалась на несколько мгновений, прежде чем ответила: в одну секунду она проследила в памяти все тяжелые дни, прошедшие до этого последнего от самого ухода ее из дому.
И, точно подведя итог, ответила твердо:
— Я хорошо себя здесь чувствую,
Из темного мрака рощи светили огни в решетчатые окна, и сквозь них несся гул голосов медноголосого оркестра.
Они прошли по тропинке и очутились опять перед церковью, бывшей старообрядческой церковью, теперь переделанной в помещение для репетиций, гимнастических упражнений и кружковых клубных работ. На белых скамьях два десятка рабочих с медными трубами, флейтами, барабанами старательно по нотам разучивали какой-то победоносный марш.
— Вы знаете, — тихонько говорил Сеня, идя с Зоей в глубину еще прозрачной насквозь, еще не спутавшейся лист вою рощи, — вы знаете, ведь мне так хотелось, чтобы вы предпочли фабрику!
Она покачала головою. Он осторожно вел ее под руку по узкой тропинке, засоренной прошлогодними сучьями и листвой, и продолжал:
— Потому что я вас очень люблю, Зоя!
Она вздрогнула. Он пожал ее руку
— Вот только поэтому, Зоя. По-настоящему люблю, как на всю жизнь любят И раньше я всегда думал и чувствовал не могу полюбить девушку из той, из чужой среды Не люблю я их, не по душе они мне. А вы все-таки от них, хоть и стали нашей..
Он продолжал серьезно:
— Нет, у наших у многих дурной вкус. Они постоянно бегают за девушками не их класса. Этот дурной вкус в том и заключается, что вот это должно быть воспринято так, как раньше, в прежнем обществе, представляли себе женитьбу графа на горничной. Общество было страшно взволновано неимоверным скандалом: как это так? Он забыл наши традиции, ведь это некрасиво, ведь этого нужно стыдиться. Такое тогда было отношение… И у нас пусть такое же будет! Но ты наша, ты сейчас работница, Зоя, и я тебе могу, как своим, «ты» говорить! Хочешь?
Он обернулся к ней и столкнулся с ее взглядом, насмешливым и голубым. Она спросила:
— А ты разве у них тоже спрашиваешь, хотят они «ты» говорить или нет?
Он сжал ее руку и расхохотался:
— У нас уж такая повадка!
— И у нас тоже! — подчеркивая «у нас», ответила Зоя. — У нас на фабрике друг другу «вы» не говорят!
Она немножко высокомерно отвернулась от него, потом тут же повисла на его руке, пугливо вглядываясь в темноту
— Только уйдем отсюда. Здесь темно и везде кругом одно и то же… Что ни куст — то парочка!
По косой тропинке они вышли к театру. У входа толпились мальчишки, стояла очередь у кассы, но в самом театре, еще не согревшемся после суровой зимы, уже рассаживались ранние гости.
Места Сени пришлись к стене. Над головою у Зои висел белый плакат. На нем четко было выведено нетвердой в живописи рукою:
«Дети до 16-ти лет на собрания и лекции не допускаются. На зрелища, если под их уровень, то допускаются».
Зоя улыбнулась плакату. Под потолком вспыхнула электрическая люстра. Сеня взглянул на плакат, и Зоя тихонько шепнула ему: