Собачий переулок [Детективные романы и повесть]
Шрифт:
Шла, кажется, до самого вечера. Помню, что дрожали ноги, а сама цеплялась за стены домов. А стрельбы не было.
Потом сразу очутилась дома. Мама что-то говорила и снимала с меня пальто. Потом провожала до кровати…
15 ноября
Целый месяц была больна. Я и теперь больная.
…Глаза сразу открывались в середине ночи. Не сама открывала, а будто изнутри кто-то раздирал их. Это уже не ночь, а вечная, огромная темнота. И лежу где-то не на кровати, а высоко, высоко. Свешиваю вниз голову и пристально смотрю вниз. Темнота. Нет
Потом уже в комнате. Проснулась и плачу. Голосок у меня тонкий-тонкий. Плачу и слушаю себя с удовольствием. Да, я в комнате. Вон в углу висит папино пальто. Нет, нет! Не пальто. Это черный монах! Только зачем он без лица и зачем поднимает руки к потолку? Ах, нет… не монах. Это черный папа без лица. Он протягивает ко мне длинные черные руки. Папа, папа, не надо! Это я — Фея! Фея!…..
Потом, наверное, был день. Двигались черные папа и мама, и опять у них не было лиц. Зато видела блестящее окно, и, кажется, солнце было. Потом как будто опять ночь. Снова кругом все темно. А под потолком, прямо в воздухе, висела маленькая девочка вся в белом. И на подоле у ней капельки крови. Потом опять как будто день, потом опять ночь. Не помню, сколько раз…
Раз проснулась и, не раскрывая глаз, поняла, что в комнате — утро. Сразу услышала мамин голос:
— Хоть бы умирала, если не поправляется! Экая мука мученская!..
Сердце так и вздрогнуло от знакомой боли. Чуть-чуть не раскрыла глаз, но удержалась. Господи, почему я не умерла? Почему?
Выждала, когда мама отошла, и заплакала.
А потом было хуже всего. Появился огромный аппетитна есть было совсем нечего. Никогда в жизни не испытывала такого голода. Плакала по ночам и чуть не изгрызла собственные пальцы.
Хочу умереть, умереть, умереть…
Вчера в первый раз встала с постели. Закуталась и села у окна. Положила на подоконник руки. Пусто на дворе. Видно, как ветер треплет березу. Пусто в сердце. В голове нет ни одной мысли.
Неожиданно увидела на подоконнике свою протянутую белую тонкую руку. Вздрогнула вся. Потом поднесла руку поближе к глазам. Тонкая, тонкая, и кожа нежная, почти просвечивает. Даже красиво.
И вдруг вспыхнула злоба, безграничная, страшная, на всех, на всех. Вспыхнула и потухла. Шатаясь, подошла к кровати и опять легла. Забилась под одеяло и зарыдала, уткнувшись в подушку.
Понемногу встаю, хожу. Мама твердит, чтобы умирала или выздоравливала. А у меня сил нет совершенно. Поброжу полчаса и опять лежу весь день. Все безразлично, и ко всему равнодушна. И то, что было недавно, и то, что еще будет впереди. Страдаю только от голода, и по ночам грезятся белые булки.
20 ноября
Все тоже. Сил нет совершенно.
25 ноября
Мама смотрит на меня и плачет. Все чаще говорит:
— Да умирала бы ты поскорее!
А я иногда совсем не отвечу, иногда скажу:
— Мне все равно.
26 ноября
Сегодня утром в первый раз вспомнила, что от Сережи давно не было писем. Торопливо спросила маму,
Сразу, без ее ответа, поняла, что писем еще не было. Ее серые глаза наполнились слезами, и для меня этого было довольно. Ничего ей не ответила, но сердце начало оживать и наполняться страхом и скорбью живого человека.
А вечером Сережа неожиданно приехал. Но такой же исхудалый и страшный, как мы. Весь оборванный, в обмундировании военнопленного. Он два с лишком месяца был болен тифом и не хотел писать, чтобы не встревожить нас. Во время болезни в госпитале случился пожар, и его обмундирование все сгорело. Хорошо, что не сгорел он сам.
Я, по обыкновению, лежала, когда он позвонил. Никто не думал, что он, и сердце не дрогнуло, не отозвалось на звонок. И вдруг на кухне раздался голос мамы:
— Сереженька, Сереженька!
В первое мгновенье не сообразила, но Сережа уже входит и прямо направляется к моей кровати. Всю так и затрясло, как в лихорадке. И вдруг разразилась слезами.
Сережа привез фунтов 30 хлеба.
27 ноября
Сразу стало лучше. Думаю, дня через три-четыре пойти на службу…
Только сегодня заметила, как все похудели за это время. Особенно папа. У него лицо — насмерть замученного человека. Мама говорит, что у него страшно распухли ноги.
Все это время, оказывается, варили похлебку два раза в неделю. Хлеб по-прежнему выдавали с перебоями. Бывали дни, что мама и Боря сидели только на одном советском обеде. Папа всегда получал свои полфунта. Я не могу даже представить, как они могли жить на этом.
Завтра — воскресенье. Я думаю пойти на службу в понедельник.
2 декабря
Папа тоже заболел…
Сегодня не пошел на работу, а лежит и стонет:
— Ох, Господи, ох, Господи…
Смотрю на его страшную, костлявую грудь, на пожелтевший лоб с ссохшимися морщинами и слипшимися, редкими волосами; смотрю со спокойно-злобным, усталым любопытством. Да, да, поболей и ты! Я болела и не получала полфунта лишних. И, когда он перекатит на меня свои страшные, тусклые глаза, я равнодушно отвертываюсь.
А в двенадцать часов принесли из столовой Борин и мамин обеды. Ага!.. Папина карточка в заводской столовой. Значит… значит, он будет голодным. И полфунта не дадут.
Все четверо садимся есть два советских обеда. Смотрю, поднимается и папа. Спустил с кровати иссохшие, пожелтевшие ноги. В тусклых глазах загорелись огоньки, как у животного. Искривил тонкие губы и нарочно стонет громче:
— Маать, дай и мне ложку…
Мама, ни слова не говоря, поставила у кровати табурет и перенесла на него обед со стола. Мы уселись на корточках вокруг. А он?.. Он тоже тянется своей ложкой. От слабости сидит на постели и качается, ложка дрожит в страшной, тонкой руке — а тянется, тянется… Мы едим быстро, а он не успевает; я вижу, что он мертвыми глазами стережет этот несчастный суп. Он торопится поскорее проглотить с ложки, а ложка колотится об его зубы, о дрожащий подбородок, суп льется на костлявую грудь, колени, а глаза все следят за тем, что осталось в чашке. Я вижу все это, и старая знакомая ненависть, только какая-то усталая, поднимается к нему. И, кроме того, тоска; хочется плакать. Сама не понимаю: за себя ли, за папу или за всех нас.