Собаке — собачья смерть
Шрифт:
— Да заткнет кто-нибудь этого попа? — шепотом вопросил Марсель Большой, бледный в желтизну в свечном свете. Ответ не заставил долго ждать.
— Все равно, говоришь? Не все равно, — безносый, вцепившись Аймеру в ухо, запрокинул его голову и смотрел в лицо, как жадный любовник. — Не все равно как, а так, как вы отца Пейре убили. Как меня и всех наших убивали еще в сороковом. Слышал, красавчик, такую присказку — око за око, ухо за ухо?.. Поиграем с тобой?
— Почему бы нет, — вставил слово доселе молчавший Бермон. — Если потихоньку — глядишь, и у моего парня память проснется.
Он уже стоит за спиной Антуана, близко-близко;
Аймер даже видит темную родинку на ухе, чудом не тронутое кровью пятнышко на мочке, и сквозь слезы боли, застилающие ему глаза, понимает, что уже ничего не боится. Нужно что-то сказать Антуану, простертому на полу; отчим прижимает коленом его измученную руку, и Антуану, похоже, в сто раз больнее, надо для него что-то сказать именно сейчас, потому что все времена встретились и собрались пучком света, и надо — о святая краткость, brevitas, лучшая возлюбленная проповедника — надо сказать это быстро. Гальярд, помнится, говорил: самая удачная проповедь есть быстрый бег от хорошего начала до…
— Ты меня ненавидишь за то, что на мне эта одежда, — говорит он безносому, снова заставляя себя слушать — дар оратора у Аймера никто и никогда не отнимет. — А значит, это будет моей радостью на небесах.
Аймер сейчас мог бы сказать проповедь — о, какую проповедь он мог бы сказать, лучшую в своей жизни! Камни бы обратились, все бы все поняли — если бы только было время передать другим это знание, самое важное знание в жизни: все будет хорошо. Все будет ослепительно хорошо, мужайтесь, братие, ибо с нами всеми все будет очень хорошо, вы только мужайтесь — вот как Аймер начал бы свою проповедь, и про розы бы там было, поле красных роз, — но у него, Господи помилуй, совершенно нет времени.
Если время вообще еще есть, его хватает только на одно, самое важное. Аймер открывает рот — теплая кровь стекает по плечу уже куда-то на спину, но важна не кровь. Он должен сделать это, для них всех, для сумасшедшего Жака, для простертого на полу пещеры соция, для Раймона, замершего с гримасой тошноты над своим белым псом, уже поднявшим в тревоге шерсть на загривке…
Надо. Иначе никак.
Вот оно — то, что важнее жизни, просто моей жизни… И того, что проповедь уже никак не получится. Потому что всё — проповедь… потому что все оказалось совсем иначе, но куда лучше, куда проще на самом-то деле.
— Salve, Regina, Mater misericordiae, Vita, dulcedo et spes nostra, salve! Ad te clamamus, Exules filii Hevae, Ad te suspiramus gementes et flentes…На юдоли слез — на этой слезной долине — и оборвался богородичный антифон, написанный Германом Калекой, принесенный в Орден для обязательного исполнения Иорданом, преемником Доминика, — гимн Царице небесной в исполнении брата Аймера, одного из лучших высоких голосов Жакобена, когда безносый Жак, плетельщик корзин, махом перерезал ему горло от уха до уха.
— Как свинья, — почти что восторженно выговаривает Жак, тезка святого Иакова, пока медленно валится на бок тело, только что бывшее Аймером. — Сдох, как… в ноябре свинья. Чик… и готов.
Этого голоса с пола совсем никто не ожидал, поэтому даже Бермон, прижимающий коленом хрустящую руку пасынка, не сразу понимает, кто говорит. Только пес, запутавшийся в понимании собственного долга, взглядывающий то на хозяина, то на окровавленного мертвого человека, которому недавно зализывал раны, — только пес с богохульным именем на звук голоса немедленно упирается карими глазами в Антуана, безмолвно скулит.
— Как свинья? — Антуан почти смеется, больше не ведая страха. Трудно только давить мокрый кашель, не вовремя рвущийся из груди. — Как свинья? Нет, земляки. Нет, совсем наоборот. Он-то умер как человек. Как человек Иисус.
Слезы заливают мир, не дают видеть, и Антуан закрывает глаза, с облегчением погружаясь в темноту, уже нечего бояться, все, чего можно бояться, уже случилось, и это тоже свобода.
Аймер, Аймер, Аймер, кричит его сердце, не слыша ничего, кроме собственного крика, но можно закрыть глаза и расслабиться, есть утешение и для тебя, потому что совсем скоро ты будешь с ним в раю. Как прекрасен этот мир, и прекрасен Мон-Марсель, закат над пещерой, запахи с гарриги, теперь, когда все кончилось, красота его виднее, чем когда бы то ни было, вот зачем мы сюда пришли, но даже если будет очень больно — ведь будет недолго, как у Аймера, Аймер, Аймер.
9. Собачья смерть
Брат Джауфре в кои веки спал крепко, хорошее снадобье дал инфирмарий — уже третью ночь позволяющее спокойно спать без болей. Если так дальше пойдет, говорил брат Ренье только вчера, довольно прохаживаясь вдоль кровати, — если так хорошо будет и дальше, то дня через два пойдешь, сынок, с прочими на хоры.
И ни за что бы не проснулся он от любого постороннего шума, кроме одного шума на свете — того, которого в страхе ожидал всякий раз, как опускалось солнце. Звука, могущего означать Гальярдову смерть. Теперь это был еле слышный, но несомненный плач.
Джауфре сел в постели, ища в темноте колокольчика — плошка с маслом чуть мерцала под потолком, темной горой храпел у двери разболевшийся вчера брат келарь, а Гальярд издавал звуки такие тихие и неприметные, что лишь невероятность их привлекала к ним внимание. На полпути Джауфре раздумал звонить, откинул одеяло и двинул к приору босой, подбирая на ходу распустившиеся рукава. Старый приор его, услышав движение, мигом затаился; лишь дыхание его, мокрое и неровное, выдавало — он не просто спит, ткнувшись лицом в подушку. Джауфре нерешительно присел на край его кровати и заметил, что матрас исключительно жесткий — по сердитому настоянию Гальярда соломы в нем было вдвое меньше, чем у прочих больных.