Собаке — собачья смерть
Шрифт:
— Да заткнуть его поскорей и прикопать обоих — хоть в овраге, где наши ребятки того попа болтливого прикопали! — Жак, простая душа, не понимал, о чем такие долгие споры. — Ты чего, Раймон? О ком споришь-то? О собаке чертовой, доносчике!
— Это проклятые души, Раймон, — прозвучал от самого выхода и еще один голос — голос человека в черном. Спокойный голос, проповеднический. — Они от дьявола изошли, к нему и вернутся. Это и убийством не будет, поверь старшему.
— Нет, — голос Раймона стал таким странным — в кои веки без тени насмешки, чистым, как у священника на кафедре, — что все невольно обратили взгляды к нему. Даже Антуан, больно вывернув шею и перестав кашлять, скосил глаза, чтобы видеть пастуха: высокую тень на освещенной стене, копна волос сзади подсвечена нимбом, руки на поясе. — Хороши вы… истинные христиане. Не лучше католиков. А я вот скажу — все равно нет.
— Что
— Нет — значит нет, Марсель, будто родного языка не узнаешь? Не дам тронуть парня. Он ведь даже свой. Не дело это.
— Раймон, молод ты еще, — Бермон заговорил увещевающее. Если бы не мертвое тело у его ног, можно бы сказать — успокаивающе заговорил. — О чем спор? Выбор у нас будто есть? С каких пор ты к трупоедам такой добренький — с тех пор, как батьку в тюрьме сгноили?
— У батьки моего своя дорожка, у меня своя. — Раймон недвусмысленно показал из чехла свой большой белый нож. — Ладно, Жак, одержимец дурной, прирезал старшего. Дрянь, конечно, сделал, ну так поп знал, на что шел, не надо было надсмехаться. А с этим… монашишкой мы до Каталоньи в перегон ходили. Мон-марселец он. Не дам. Отойди, Жак, лучше миром.
В пару шагов — пещерка-то шириной всего ничего — Раймон оказался над Антуаном, между ним и безносым, который уже прянул было от стены, отзываясь на неприметный кивок Бермона.
— Ей-Богу, сдурел! — Марсель-малый яростно всплеснул руками, подлетая к нему, будто злая тетка на рынке. — Ты что, взаправду против своих пойдешь? Против нас — из-за какого-то инквизитора сопливого? Погоди-ка, умник! О чем вы тут по ночам толковали, пока ты их сторожил? Может, уже продал нас с потрохами, а себе с сестренкой белую одежку выторговал?
— Бери-ка свои слова назад, сукин ты сын, — внятно и очень злобно предложил пастух, чьи темные глаза стянулись в щелочки. — И обо мне, и о сестре моей.
От арки во внутреннюю пещеру что-то увещевающе вставил Бермон — никто не услышал.
— Ха! Вот тебе, доносчик, к словам впридачу! — сносящая с ног заушина, коронный Марселев удар, хорошо известный мон-марсельским мальчишкам, прозвучала как треск упавшего дерева. Раймон — не мон-марсельский мальчишка, на ногах устоял, и длинный нож его теперь был на свободе. Почти забыв об Антуане, едва не споткнувшись об него, пастух молча кинулся на сообщника — а теперь не иначе как смертельного врага — и повалил бы его, покатился бы с ним клубком, если бы тот не упал раньше, рыча и отбиваясь от совсем другого противника.
Пес, белый пес, при котором неосмотрительно подняли руку на хозяина, наконец-то определился, где тут свои, и стал по-своему счастлив. Простая собачья душа до сих пор мучилась чистым страданием непонимания, доступным только детям и очень умным зверям. Большой человек, пахнувший враньем, был куда менее свой, чем человечек, которого кормил хозяин. У человечка и хозяина был один и тот же запах. Хозяин выводил человечка и того, второго, погулять, и не бил; большой человек и второй, пахнувший схоже, били их и ругались с хозяином. Вот безносый был прост для понимания Черта — пастуший пес воспринимал его как своего поля ягоду, тоже собаку, собаку злую и малость бешеную, за которой надо присматривать, но которая хозяина все же слушает, а покуда слушает — остается своей. Об остальных же участниках сговора он, существо бессловесное и живущее чутьем, он все время пребывал в тяжких сомнениях, и все, что оставалось — это неотрывно смотреть на хозяина, «как очи раба — на руку господина его», ловя движения и выражения голоса, чтобы то обнажать зубы в рычании, то смиренно молчать. Наконец все встало на свои места — хозяин защищает человечка с родным запахом, а те двое — против него, те двое чужие, они — волки, их надо давить. Черт был опытный пастух, волчья смерть: не размениваясь на укусы, он вцеплялся глубоко и начинал трепать и драть. Плохо, что их двое сразу: второй тут же пришел на помощь первому, глупец, не умеет драться — что толку колотить Черта ногами по ребрам, что толку орать! Ну, сломается ребро-другое, разве это Черта остановит? Рассудив, что первый враг — хозяину, хозяин до него и сам хочет добраться, пес переключился на Бермона, с первого прыжка повалив его на спину, и очень удачно: возле самой пасти оказалось слабое место, неприкрытое белое горло. Все кругом было — кровь и песья шерсть. Широко распахнув глаза, на пятом десятке посмотрел прямиком на свою смерть Бермон-ткач, самый богатый человек в Мон-Марселе, если не считать байля и Брюниссанды… Злая смерть ответила на взгляд Бермона, и тот закричал бы, если бы успел.
Раймон тем временем схватился с Марселем, у которого тоже был нож — правда, короткий и скверный, не чета пастушьему, но все-таки нож, и теперь они ходили друг против друга кругами, как готовящиеся к драке коты.
— Бросил бы ты игрушку, Марсель, решили бы все миром, — Пастух не сводил глаз с лица противника, не отвлекаясь на его руки. Старая премудрость — в ножевой драке смотри в лицо, противник прежде укажет взглядом, куда будет бить, хотя руками может обманывать как угодно. Антуан в прошлой жизни слышал эту премудрость поножовщины — от кого же? От Раймона же, в пустом коррале походя преподавшего подпаску пару уроков пастушеской драки…
Слышанной премудрости и сейчас ему хватило ненамного: лишь на то, чтобы успеть побитым своим телом принять еще немного боли, бросившись змеиным нырком в ноги безносому, уже готовому к прыжку Раймону на спину. Жак рухнул на него сверху, страшно ругаясь, и какое-то время они барахтались в общей куче втроем — два человека и собака-волкодав, от побежденного Бермона переметнувшаяся на нового врага. Из Антуана и в лучшие-то дни боец был не особый, а тут его спасало только то, что все происходило тесно и беспорядочно. В какой-то момент он снова оказался придавлен к земле разом и Жаком, и здоровенной собакой; однако Жаку было вовсе не до него — он хрипел, силясь отстранить от себя белую окровавленную морду.
— Чистеньким хотел остаться, пастух? — Марсель, чье лицо повернуто сейчас к дерущимся, страшно хохочет. — Тогда убери своего чертова пса. Заел ткача, сейчас заест безносого.
Антуан силился вывернуться из клубка, слегка откатиться — дальше было некуда: впритык валялся, раскидав ноги, теплый еще Бермон, чудище его детства, которое скалилось смертной тоской возле самого лица своего живого пасынка, да тому некогда было и взглянуть. Зубы пса с хрустом сомкнулись на запястье безносого, перед самым лицом Антуана. Нож теперь застрял где-то между ними, Аймер бы сказал со смехом — навроде Тристанова меча на ложе меж любовниками. Антуан чувствовал его твердую рукоятку возле на груди. Выбраться, выбраться наружу — извиваясь, как червь (червь я… а не человек…), Антуан почти преуспел, ударился головой о стену, вновь лишился ножа — свободная рука безносого выдрала его откуда-то из мокрого тряпья, которое прежде было белым Антуановым хабитом. Все происходило слишком быстро — так крутится грязное тряпье в котле, которое кипятят и мешают палкой, чтоб избавить от насекомых. И в середине крутящегося тряпья была большая белая собака, ее темная от крови морда, которая вдруг запрокинулась в оскале — и еще дергались лапы, а глаза уже стекленели, и последним движением Черта было обернуться на хозяина: как очи раба — на руку господина его.
Антуан умудрился подобраться к стене, подгребая коленями. Сколько крови, о Господи, чья же это кровь? Аймер, мертвый Аймер лежал лицом к выходу, поджав ноги к подбородку, и явно был самым безмятежным человеком из присутствующих. Только грязным очень. Он ведь ненавидит грязь, как же ему это тяжело, медленно плыли Антуановы мысли. Безносый тем временем пытался подняться — вот уже на четвереньках, и тоже запятнан темной кровью: сколько же крови в человеке, и как похожа она у людей… И у собак. Черт еще был жив, хотя уже не жилец. Он силился поползти — в сторону своего бога, хозяина, как полз в сторону Господа умирающий брат Пьетро, — и этот рывок истощил его окончательно. С тонким каким-то, совсем щенячьим звуком — то ли жалобы, то ли просто смертной тоски — белый овечий пастух вытянулся и сделался длинным-длинным, передние его лапы дотянулись до мертвого Аймера.
— Собаке — и смерть собачья, пастух, — безносый нянчил одной рукой другую, разорванную песьими зубами в нескольких местах. Раймон, не собираясь верить, осторожно сменил положение, не упуская из виду движений своего противника — и, стрельнув глазами на белого зверя, коротко и страшно вскрикнул.
Свечи, укрепленные у стен, горели так тихо, торжественно, как будто освещали творимое таинство. А вот и селебрант — лежит на полу рядом с мертвым псом. Прислуживает ему соций, брат Антуан со связанными руками, который старается удержать бешено вращающийся мир, а еще попутно решает важнейшую дилемму — нужно отползти как можно дальше от бешеного человека, стоящего перед ним на четвереньках, отгородиться хотя бы мертвым телом. Нужно — но совершенно нет на это ни сил, ни воли. Вроде все фигуры расставлены: и двое с ножами, замершие друг напротив друга в патовой позиции, и двое без ножей, застывшие в не менее глупом ожидании, и двое мертвых, такие белые, Господи, паче белой шерсти убелившиеся, если бы только не кровь.