Собиратели ракушек
Шрифт:
Раздался бой церковных часов, и облепившие колокольню чайки сорвались облаком белых плещущих крыльев, громко возмущаясь, что мелодичный звон их потревожил. Пенелопа медленно побрела дальше, засунув руки в карманы вязаного жакета; налетающий порывами ветер трепал ее длинные темные волосы, закрывая лицо. И вдруг она почувствовала, что совершенно одна. Вокруг не было ни души. Она пошла прочь из порта и, поднимаясь по крутой улочке, услышала из открытых окон последние удары Биг-Бена. Потом начал говорить голос. Ей представилось, как в домах все члены семьи собрались вокруг приемников и сидят рядом, поддерживая друг друга.
Теперь она была в самом сердце
– Вышла погулять, деточка? – спросила миссис Томас.
– Да. Иду за папа. Он в мастерской.
– И умница, что гуляешь, утро-то какое славное.
– Да.
– Ну вот, наконец-то началось. – Она протянула Пенелопе плитку шоколада. – Мы объявили войну этим проклятым немцам, мистер Чемберлен сейчас сообщил. – Миссис Томас было шестьдесят лет. Она уже пережила одну мировую войну, так же как отец Пенелопы и миллионы ни в чем не повинных жителей Европы. В 1916 году был убит ее муж, а сейчас сына Стивена уже призвали рядовым в пехотный полк под командованием герцога Корнуэльского. – Так уж, видно, суждено. Нельзя больше оставаться в стороне. Несчастные поляки погибают тысячами.
– Да, конечно.
Пенелопа взяла шоколадку.
– Передай папе привет, деточка. Он в добром здравии, надеюсь?
– Да, спасибо.
– Ну, до свидания, деточка.
– До свидания.
Выйдя на улицу, Пенелопа вдруг сразу замерзла. Ветер разыгрался и насквозь пронизывал ее одежду – легкое ситцевое платье и вязаный жакет. Она развернула шоколадку и откусила. Война… Она подняла глаза к небу, словно ожидая, что в нем уже появились эскадрильи бомбардировщиков, какие она видела в кино: они шли друг за другом, точно волны прибоя, накрывая огнем Польшу. Но в вышине были только быстро летящие облака. Война. Какое странное слово. Как смерть. Чем чаще ты его произносишь, чем глубже вдумываешься, тем дальше от тебя ускользает его смысл. Откусывая шоколад, она шла по узкой мощеной улочке к мастерской Лоренса Стерна. Сейчас он обнимет ее, а она скажет, что пора домой, мама ждет к обеду и просила сегодня не заглядывать в кафе и не пить пиво, и еще она ему скажет, что война все-таки началась.
Мастерская помещалась в старом рыбацком сарае, высоченном, щелястом, с огромным окном на север, из которого открывался вид на полосу берега и море. Давным-давно отец установил здесь большую пузатую печку и вывел через крышу трубу, но, даже когда печка раскалялась, в мастерской все равно было холодно.
Холодно было и сейчас.
Лоренс Стерн не работал уже больше десяти лет, но здесь всюду лежали принадлежности его ремесла, – казалось, он сейчас возьмет кисти и начнет писать. Это были холсты, мольберты, выдавленные наполовину тюбики с красками, палитры с засохшей краской. На задрапированном возвышении кресло для натуры, шаткий столик с гипсовой головой мужчины и стопкой старых номеров журнала «Живопись». Запах был такой знакомый, что защемило сердце:
В углу Пенелопа увидела водные лыжи, на которых каталась летом, на стуле лежало забытое полосатое пляжное полотенце. Будет ли еще одно лето, подумала она, понадобятся ли кому-нибудь эти вещи?
Ветер рванул дверь и с грохотом захлопнул за ней. Лоренс обернулся. Он сидел боком у окна на диване, скрестив длинные ноги и опершись локтем о подоконник, и глядел на чаек, на облака, на сине-бирюзовое море, разбивающееся о берег в нескончаемой череде волн.
– Папа…
Ему было семьдесят четыре года. Был он высокий, породистый, с загорелым дочерна лицом в глубоких складках и голубыми молодыми глазами. Одет тоже как молодой человек, небрежно и экстравагантно: красные выцветшие парусиновые брюки, зеленый вельветовый пиджак, на шее вместо галстука косынка в горошек. Только волосы выдавали его возраст, они были белые как снег и, вопреки моде, длинные. Волосы и еще руки, скрюченные, искалеченные артритом, который так жестоко отнял у него любимое искусство.
– Папа!
Взгляд у него был отрешенный. Казалось, он не узнал ее, словно это пришел кто-то чужой и принес злую весть – да, такой вестницей зла она и явилась сейчас к нему. Но вдруг он улыбнулся и поднял руку, привычным жестом ласково приветствуя ее.
– Доченька, любимая!
Она приблизилась к нему. Нанесенный ветром песок скрипел под ногами, точно по неструганым доскам пола рассыпали мешок сахара. Он обнял ее.
– Что ты ешь?
– Мятный шоколад.
– Аппетит испортишь.
– Ты всегда так говоришь. – Она отстранилась от него. – Отломить тебе?
Он покачал головой:
– Не надо.
Она положила остатки плитки в карман вязаного жакета и сказала:
– Война началась.
Он кивнул.
– Мне миссис Томас сказала.
– Знаю. Я уже давно знаю.
– Софи тушит курицу с овощами. Она не велела мне пускать тебя в «Шхуну», просила ничего там не пить. Велела сразу же идти домой.
– Ну что же, пойдем.
Но он не двинулся с места. Она закрыла и заперла окно. Теперь шум разбивающихся волн стал тише. Шляпа Лоренса лежала на полу. Она подняла ее и подала отцу, он надел ее и встал. Она взяла его под руку, и они отправились в долгий путь домой.
Карн-коттедж стоял на горе, высоко над городом, – небольшой квадратный белый домик посреди сада, окруженного высоким забором. Когда ты входил в калитку и закрывал ее за собой, то словно оказывался в тайном укромном мире, где никто не мог тебя найти, даже ветер. Хоть лето и кончилось, трава ярко зеленела, на цветниках Софи пылали хризантемы, георгины, львиный зев. Фасад дома был скрыт кустами цветущей красной герани с пестрыми, как у плюща, листьями и клематисом, который каждый год в мае покрывался облаком светло-лиловых цветов и пышно цвел все лето. За живой изгородью из эскалоний прятались огород и крошечный пруд, где плавали утки Софи, а по траве расхаживали куры.
Она ждала их в саду и уже срезала огромный букет георгинов. Услышав, как хлопнула калитка, Софи выпрямилась и пошла им навстречу, похожая на мальчика в своих брючках, сандалиях на веревочной подошве и бело-голубом в полоску свитере. Ее темные волосы были коротко подстрижены и не мешали любоваться стройной загорелой шеей и изящной головкой. Глаза у Софи были карие, большие и лучистые. Многие говорили, что самое красивое в ней – глаза, но стоило ей улыбнуться, и все тотчас понимали, что ошиблись.
Конец ознакомительного фрагмента.