Собор Парижской Богоматери (сборник)
Шрифт:
– Великолепно, сударыня, – без малейшего колебания ответил блондин.
– Что же это будет? – спросила Лиенарда.
– «Премудрый суд Пресвятой Девы Марии» – моралите, сударыня.
– А, это дело другое! – сказала Лиенарда.
Наступила короткая пауза. Незнакомец прервал ее.
– Это совершенно новая моралите, – заметил он, – ее еще ни разу не играли.
– Значит, это не та, – спросила Жискета, – которую давали два года тому назад, в тот день, как в город въезжал легат? Там еще играли три хорошенькие девушки, которые изображали…
– Сирен… – подсказала Лиенарда.
– И совсем голых, – прибавил молодой человек.
Лиенарда стыдливо опустила глаза. Жискета взглянула на нее и последовала ее примеру.
– Да, это
– А будут петь пастушеские песенки? – спросила Жискета.
– Помилуйте, разве это возможно в моралите? Не нужно смешивать разные жанры. Будь это шуточная пьеса, тогда дело другое.
– Жаль, – сказала Жискета. – В день приезда легата у фонтана Понсо играли прекрасную пьесу. Мужчины и женщины – их было очень много – представляли дикарей, сражались между собою и пели пастушеские песни и мотеты.
– То, что хорошо для легата, – довольно сухо заметил молодой человек, – не подходит для принцессы.
– И тогда, – сказала Лиенарда, – на различных инструментах исполняли чудесные мелодии.
– А чтобы прохожие могли освежиться, – подхватила Жискета, – из трех отверстий фонтана били вино, молоко и напиток с пряностями. Всякий мог пить сколько угодно.
– А немножко дальше фонтана, у Троицы, – продолжала Лиенарда, – актеры безмолвно представляли страсти Христовы.
– Ах, как хорошо я помню это! – воскликнула Жискета. – Господь на кресте и два разбойника по правую и по левую сторону.
Тут молодые подружки, разгоряченные воспоминаниями обо всем виденном в день въезда легата, затараторили разом, перебивая друг друга:
– А немного дальше, у Ворот живописцев, как великолепно были одеты актеры!
– А помнишь охотника, который около фонтана Святого Иннокентия гнался за козочкой, и собаки громко лаяли, и трубили рога?
– А около парижской бойни были устроены подмостки, изображавшие Дьепскую крепость…
– И когда мимо проезжал легат, – помнишь, Жискета? – начался приступ, и всех англичан перерезали.
– А какие прекрасные актеры были у ворот Шатлэ!
– А что творилось у моста Шанж!
– А как только легат въехал на мост, выпустили больше двухсот дюжин всяких птиц. Ах, как это было красиво, Лиенарда!
– Сегодня будет еще лучше, – сказал их собеседник, по-видимому, с нетерпением слушавший их болтовню.
– Вы ручаетесь, что мистерия будет хороша? – спросила Жискета.
– Вполне, – ответил он и прибавил несколько напыщенно: – Я автор этой пьесы, сударыни.
– Неужели? – воскликнули изумленные девушки.
– Совершенно верно, – ответил поэт, слегка выпятив грудь. – Нас, собственно, двое: Жан Маршан напилил доски и сколотил театр, а я написал пьесу. Меня зовут Пьер Гренгуар.
Даже автор «Сида» не сумел бы более гордо произнести свое имя: Пьер Корнель.
Читатель, наверное, заметил, что должно было пройти уже порядочно времени с тех пор, как Юпитер ушел в одевальную, до той минуты, как Пьер Гренгуар объявил девушкам, что он автор новой моралите, и тем вызвал их наивное восхищение. Странная вещь! Вся эта толпа, такая буйная всего несколько минут тому назад, теперь добродушно ждала, успокоенная обещанием актера. Новое доказательство той вечной истины, которая ежедневно подтверждается и в наших театрах, что лучший способ заставить публику терпеливо ждать – это объявить ей: «Представление сейчас начнется!» Однако студента Жана провести было не так просто.
– Эй! – раздался вдруг его голос, нарушая мирную тишину, сменившую шум и волнение. – Юпитер, Пречистая Дева и все прочие чертовы фигляры! Насмехаетесь вы, что ли, над нами? Пьесу! Пьесу! Начинайте, а не то опять начнем мы!
Этого возгласа оказалось вполне достаточно.
Изнутри стоявшей на столе огромной клетки послышались звуки высоких и низких инструментов; ковер, закрывавший вход, откинулся, из одевальной вышли четверо нарумяненных актеров в пестрых костюмах. Они вскарабкались по крутой лестнице и, добравшись до сцены, выстроились в ряд перед публикой и низко поклонились. Музыка смолкла. Началась мистерия. Четыре актера, щедро вознагражденные за свои поклоны рукоплесканиями, начали среди благоговейной тишины пролог, от которого мы избавим читателя. Впрочем, и публика не особенно внимательно слушала его. Ее, как нередко бывает и в наши дни, гораздо больше занимали костюмы действующих лиц, чем их роли. А на костюмы этих четверых актеров действительно стоило посмотреть. Все они были в платьях наполовину желтых, наполовину белых, одинаковых по покрою, но из разной материи. Платье первого актера было из золотой и серебряной парчи, платье второго – из шелковой материи, третьего – из шерстяной и четвертого – из полотна. Первый держал в руке шпагу, второй – два золотых ключа, третий – весы, четвертый – лопату. А чтобы зрители, не умеющие быстро соображать, поняли, что означают эти атрибуты, на подоле парчового платья было вышито большими черными буквами: «Я – дворянство»; на подоле шелкового платья: «Я – духовенство»; на подоле шерстяного: «Я – купечество»; и на подоле полотняного: «Я – крестьянство». Каждый здравомыслящий человек мог сейчас же догадаться, какие из этих аллегорических фигур были мужского пола и какие женского, так как на первых платья были короче, а головные уборы гораздо проще.
Нужно было также не хотеть понимать, чтобы не понять из стихотворного пролога, что Крестьянство состояло в браке с Купечеством, а Духовенство – с Дворянством и что у этих двух счастливых парочек был общий чудный золотой дельфин, которого они решили отдать самой красивой женщине в мире. Они отправились разыскивать эту красавицу по всему свету; отвергнув голкондскую королеву, трапезондскую принцессу, дочь великого хана татарского и многих других, Крестьянство, Купечество, Духовенство и Дворянство пришли отдохнуть на мраморном помосте Дворца правосудия, где принялись угощать почтенную публику таким огромным количеством афоризмов, остроумных изречений, софизмов и риторических фигур, что их могло бы хватить на весь факультет словесных наук, для всех добивающихся ученой степени.
Все шло прекрасно.
Но ни у кого из слушателей, на которых эти четыре аллегорические фигуры изливали целые потоки метафор, не было таких внимательных ушей, такого трепещущего сердца, такого напряженного взгляда и такой вытянутой шеи, как у самого автора, поэта Пьера Гренгуара, который несколько минут тому назад не мог устоять против желания назвать свое имя двум хорошеньким девушкам. Теперь он стоял в нескольких шагах от них, спрятавшись за колонну, слушал, смотрел и наслаждался. Поощрительные аплодисменты, приветствовавшие начало его пролога, еще звучали у него в ушах, и он забылся в том блаженном упоении, с каким автор внимает словам актера, передающего его мысли одну за другой среди безмолвия многочисленной публики.
Достойный Пьер Гренгуар!
Однако это восторженное состояние, как нам ни грустно сознаться в этом, было скоро нарушено. Едва Гренгуар успел поднести к губам эту опьяняющую чашу радости и триумфа, как в нее уже попала капля горечи.
Какой-то оборванный нищий, настолько затертый толпой, что не мог собирать милостыню, неудовлетворенный жалкими подачками своих соседей, решил взобраться на какое-нибудь видное местечко, надеясь привлечь внимание публики и выклянчить у нее побольше. И вот во время пролога он ухитрился вскарабкаться по столбам эстрады, приготовленной для почетных гостей, и добрался до карниза под балюстрадой, где и уселся на виду, стараясь разжалобить зрителей своими лохмотьями и язвой на правой руке. Он не произносил при этом ни слова, и пролог продолжался без помехи. Он и закончился бы, пожалуй, благополучно, если бы по несчастной случайности студент Жан не заметил со своей колонны кривлявшегося нищего. Повеса громко захохотал и, нисколько не заботясь о том, что прерывает представление и мешает внимательно слушающей публике, весело крикнул: