Собрание произведений в 3 томах. Т. II. Проза
Шрифт:
– Что ты говоришь, Аполлон?! – вскричал Ведекин.
– Я говорю: придумать историю ничего не стоит. Не стоит даже придумывать. Символ – уже история.
– Ну, нет!
– Почему?
– Потому что история оборачивается наподобие колеса, а символ – он символ. Лежит, как бревно.
– Потому что он пень! – воскликнул поэт. – Он пень несрубленного дерева истории.
– Может, не пень, а корень? – осведомился Тит, чему-то ухмыляясь.
– Скорее – желудь, – вставил и я свое веселое словцо.
– Ну, да.
Он хрен на желуде несрубленного пняОн ананас на тыквах мандарина– Непристойны мне эти глумливые речи на похоронах столь
– Да ничего я еще не рассказал, – возмутился Аполлон. – Ты меня прервал. Между тем влияние имен на историю чрезвычайно и никем справедливо не взвешивалось. А что это так, я докажу на простом примере. Сравните Россию и Францию. Вернее – сравните имена первых князей, создавших в них национальную государственность. Хлодвиг – по-русски было бы Владовек, Владыка. И Владимир – по-французски Хлодомер. Клодвик означает, скорее всего, хозяин или устроитель дома – Кладовек, сравните греческое «екос» – дом. Хлодомир же – тождественный нашему Владимиру – означает не «владение миром», как в России, а «полагание меры». Кладомер, кладущий меру. Поэтому, несмотря на сокращение до лепетоподобного «Луи», смысл исходящей от Меровингов монархической идеи был в течение всех времен лишь в том, чтобы полагать меру народным страстям. Когда же весь народ проникся этой мерой – процесс, шедший параллельно устранению лишних букв из имени короля, – а страсти улеглись в мелкую рябь, идея монархии сама себя сделала излишней, опустошила и прекратилась. Поэтому сейчас все галлы – рационалисты, и жизнь их конченая. Только и знают, что кукарекают за ужином, подвязавши под бороду мятый фригийский колпак:
Там вольность дамскаяПод скальпом петухаТут… вечность омскаяЧто впрочем – чепуха«Тут» – это «здесь». У нас «Владимир» было понято не как «кладущий меру», а как «управляющий миром». Поэтому во Франции власть понемногу упраздняла сама себя, а в России все росла, росла, распространялась… Религия тут вовсе ни при чем. Один Владимир Русь окрестил, другой Владимир ее же и раскрестил. Ибо у нас Мировая Вселенская Цель. Поэтому мы и называемся Третий Рим.
Во время замысловатой речи А. Бавли лицо Ведекина приобретало выражение как у полупроснувшегося человека, из-под которого тянут простыню. Литературоведческую шутку про Романа он хотел эксплуатировать перед нами как единоличный пионер на прииске, – и вот у него на глазах некрупные самородки вылетали из кварцевой жилы отчества нашего героя, и новый штрек углублялся в направлении бог знает куда. Однако упоминание о французских королях разбудило орла эрудиции Артемия Бенедиктовича, а Местный Переселенец, перебивая Аполлонову речь, невольно помогал ему собраться с духом.
– Ты что же – хочешь сказать, что князь Красное Солнышко единственно ради всемирно-имперского интереса объявился православным?
– Именно так. А тезоименное ему Солнце Нашей Эпохи ради того же интереса сделало все напротив. Я сужу по конечным целям. Любой на моем месте судил бы точно, как я. Потому-то и наша Цель, наша Конечная Цель (Аполлон показал в голову шествия) имеет отчество или, если хотите, – отечество, страну Отцов, Землю Предков, – Владимирович. Вот: это – имя, это – отчество, это – символ.
– А как же тогда быть со свободой? – спросил Тит.
– При чем тут свобода? – безразлично осведомился поэт.
Орел Ведекина приготовился к полету.
– А при том, – отвечал Тит, – что если бы твой Хладомер или Владимир искали бы себе воли, – к чему тогда был им груз чужеземной веры?
– При чем тут свобода? – снова поинтересовался Аполлон.
Орел Ведекина взвился над нашими головами.
– Так, – сказал Ведекин. – Уж это объяснить позвольте мне. Свобода – всегда чужестранка. Я убежден в том, что в начале века образ этой Незнакомки,
Аполлон довольно равнодушно взирал, как расклевывается его историософская часть, однако при упоминании Романа мгновенно встрепенулся:
– Твой орел, однако ж, – изрядная гарпия. Но я-то не слепец и не позволю гадить в ту пищу, которую сам же намерен сейчас разделить со мною. Ты, Артемий, только что сказал, будто образ русской свободы возник из подражания нравам французских королей. Тогда просвети нас – откуда возник образ свободы французской? Неужто из быта Романовых?
Ведекина так и повело от не им сочиненной нелепости. Мы думали – он промолчит и все кончится, но нет. Орел медленно сложил крылья и вдруг камнем ринулся вниз, словно бы различив уроненную соперником еще живую мышь.
– Ты обернул страны света, но забыл пустить вспять дневное светило. Французская свобода вышивала свой наряд не по прошлым, а по будущим контурам царственных обычаев нашей восточной державы. Не кто иной как русский царь осуществил известную западную фабулу: «Аристократов – на фонарь!»
– Чего бы это вдруг прямо так на фонарь? Что они – лампы, что ли? – спросил задумчиво Тит.
– Да, лампы! – храбро клекотал Ведекин. – Казнь декабристов – вы думаете, это просто бытовая деталь? Вот они – повешенные – лампы, они лампы, освещающие будущую каторгу!
– А я слышал, что Жерар де Нерваль повесился на фонаре по той же причине, – промямлил я.
– Не по причине, а с целью, – кувыркался Артемий. – Поэтам свойственно прозревать будущее. Он этим намекал, что французская свобода имеет свой высший предел в российской каторге, окруженной со всех сторон лампами, чтобы было виднее.
Поменявшись ролями с филологом, наш поэт стал призывать к трезвой сдержанности:
– Будь по-твоему. У нас в России ныне Век Просвещения. Но все же Французская революция питалась более римскими образцами, чем отвлеченными идеалами эпигонов Руссо, развернувшимися во всю ширь на просторах сибирской тайги ради – чтобы не сказать худого слова – воспитания новых чувств у Элоизы. Все, что я могу произнести по этому поводу:
Не ради юных устЛиловых цветом сизымИ воспитанья чувствУ Новой ЭлоизыВ мечтательный Элизиум тайгиУслышишь звон – куда глаза беги.И еще:
Собаку за правое взяв колесоСтоит перед нами полковник РуссоДругую собаку совсем уж хитроСловил – не в ведро ли? – полковник ДидроКомандует ими, чтоб кто не померРаньше времени – сам Даламбер