Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары.
Шрифт:
В первую часть моего фантастического романа я посвящаю Николая Ивановича. Главные положения его он вполне разделяет.
— Да, — говорит он. — Я и сам подумываю о бегстве из этого дома. Даже некоторые письма подготовительного характера кое— кому уже пишу. Да, да, очень было бы хорошо махнуть за границу — там настоящая исследовательская работа, там бы я развернулся. Но ведь деньги нужны, а где их взять?
Тут я даже поражаюсь наивности химика.
— Собственность есть воровство, — говорю я. — Эту симпатичную истину открыл и поведал миру великий Прудон. А если так, то почему бы вам не заглянуть в несгораемый шкаф Ксении Петровны и не позаимствовать бы оттуда несколько десятков тысяч прекрасных русских рублей?
— По
Мне подобные рассуждения Николая Ивановича весьма не нравились. Раз собственность есть воровство, думал я, так зачем всяческие эти извинения и прочее. Зачем врать о своем возвращении, зачем трусить? Нет, всё это не то! И я отвечал не без злости:
— Вы думаете, что моя сестрица поверит вам и, как дура, в печали и безмолвии будет ожидать вашего возвращения? — Николаю Ивановичу я говорил «вы», он мне «ты». — Как бы не так! Слишком вы плохо ее знаете и переоцениваете ее любовь к вам. Что вы для нее? Симпатичная, забавная собачонка, которую приятно мять и тискать. Но укуси она хозяйку или стащи что-нибудь со стола, и ее так выпорют, что не приведи Боже! Нет, о том, что Ксюша не обратится в сыскное, вы и думать не должны. Что там любовь — она и скандала на всю Россию не устрашится.
Тут Николай Иванович глубоко задумался. Против грабежа он ничего не имел, но арестантских рот боялся. И на предложение мое он не ответил ни да, ни нет. И вскоре пришлось мне познакомиться с юношеской любовью Николая Ивановича, со старой девой — знаменитым химиком. Он попросил меня отнести ей письмо. Он, видимо, писал уже ей, но она ему не ответила, и он, быть может, не уверенный в том, что его письмо дошло до нее, попросил меня свезти его лично.
Барыня эта работала в химической лаборатории Императорского технического училища, что находилось в Москве на Коровьем броде, на окраине, неподалеку от кадетских корпусов. Вот я туда и направился.
Огромное трехэтажное здание. Вхожу, называю фамилию барыни-химика, говорю, что у меня к ней есть дело, и какой-то служащий ведет меня к ней через ряд комнат, где студенты возятся с какими-то пробирками и колбами. Много я таких комнат прошел, и везде одно и то же — студенты, бутылки и бутылочки, бунзеновские горелки, вытяжные шкафы. Ну, как в задних комнатах больших аптек.
Студентов много, но никто из них на меня даже не взглянул. И мне это не понравилось, потому что уж очень хорошо я приоделся для этого научного визита. В то время, между прочим, в моде были полосатые брюки при черном пиджаке и цветном жилете с этакими пуговками с огоньком. Помните, у Блока: «Шотландский плед, цветной жилет, — твой муж презрительный эстет». Я этаким молодым лордом мимо патлатых студентов следовал, и хоть бы один из них на секунду задержал бы на мне взгляд. Помню, меня это даже обидело, хотя я и считал себя анархистом.
И вот какая-то дверь. Мой провожатый стукнул в нее и, не дождавшись ответа из-за нее, говорит мне: «Входите». Я вхожу. Опять та же история. Кругом всякое стекло, всяческие бутыли и бутылочки, что-то шумит, воняет чем-то едким. А у окна небольшой письменный стол и за ним что-то пишет и курит полная, желтолицая и желтоволосая бабища с носом как огурец. И на ней халат вроде докторского, весь в разноцветных пятнах и дырах.
— Здравствуйте, садитесь. Что угодно?
И тоже — полнейшее равнодушие к моей блестящей внешности, к великолепному покрою моего жакета и брюк, сшитых лучшим московским портным. Сознаюсь, меня это даже как-то обескуражило. Почему у людей, среди которых я вращался, платье, покрой его и качество материала, ценность камня в галстучной булавке или в перстеньке имели такое решающее значение при знакомстве с человеком, а на всех вот этих уродов всё это не производит никакого впечатления? В чем дело? Что это за странные существа, словно с другой планеты? Да, сам нищий, но живущий в доме, имеющем тридцать две комнаты, и на всем готовом проживающий в год до тысячи рублей карманных денег, я был уже изуродован миллионами моей сестрицы. И вот, состроив одну из наинадменнейших гримас на безусом лице, я ответил знаменитости:
— Мой родственник, инженер-технолог такой-то просил меня передать вам письмо.
Буркалы барыни глядели на меня несколько ошалело. Видимо, она всё еще продолжала думать о чем-то своем, химическом, и смысл моих слов не сразу дошел до ее сознания. Но вот в них, наконец, блеснула мысль, понимание.
— Ах, это… опять? — удивленно подняла она белесые брови. — Ведь я же не ответила на оба его письма. О чем можно писать в третий раз? Как это можно?
— Простите, я ничего не знаю, — с некоторой резкостью тона ответил я. Я был разочарован и даже обижен за Николая Ивановича: можно ли перед такой распинаться и унижаться, приготовь она хоть двадцать синтетических каучуков? И как мало эта знаменитость была похожа на ее портреты, печатавшиеся в газетах.
— Я ничего не знал о том, что Николай Иванович Заварзин уже писал вам, — продолжал я. — Об этом он ничего не сказал мне. Поверьте, знай я, что, доставляя это письмо, я делаю вам неприятное, я бы не взялся за это поручение. Дело в том, что сам Николай Иванович сильно болен, — начал было я врать, как обещал своему шурину, но химичка так на меня взглянула, словно насквозь просветила, и я умолк.
И, улыбнувшись, она сказала мне:
— Нет, неприятности вы мне никакой не причинили, да и к Николаю я никаких плохих чувств не питаю, так ему и передайте. Но писем он мне пусть не пишет. Этого не надо, — и она жестом отстранилась от письма, которое я ей протягивал.
Смотрела она на меня спокойно, даже ласково, но как-то невесело. И, представь себе, стала она мне нравиться, несмотря на свою белесость и одутловатость лика. Некой милостивой государыней она мне вдруг показалась, очень таким хорошим и могущественным человеком. Как-то весь я к ней потянулся и припал душой. И, так припав, стал я, видимо, и сам хорошим, несколько жалким мальчуганом, хотя и в великолепном пиджаке, первосортных штанах и с пятидесятирублевой жемчужиной в парчовом галстуке.
И сказал я попросту:
— Николай Иванович вас любит, он всегда говорит о вас…
А она мне на это:
— Николай Иванович никого не любит. Для любви нужны большие силы души, а их у него нет.
— Он науку любит, — сам чувствуя, что говорю по-детски, сказал я.
Белесая покачала головою:
— Нет!
И мы замолчали. Я понимал, что теперь мне нужно встать, поклониться и уйти, но, понимаешь, вдруг мне до боли, вернее, до какого-то непонятного мне страха жаль стало расставаться с этой некрасивой и уже немолодой женщиной, с этой комнатой, поблескивающей химической посудой самой разнообразной формы, комнатой, где шипел горящий газ и пахло хлором. Право, в этот миг было у меня в душе предчувствие, что эта комната, эта женщина или нечто, чем она живет, — мое единственное спасение от какого-то несчастья, уже нависающего надо мной, как тяжелая туча. Может быть, и женщина это понимала — ласково и печально смотрела она на меня. Через полминуты я справился с собой и поднялся.