Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары.
Шрифт:
А Соренко, благодаря своей медлительности всегда запаздывавший на уроки (зря Скрябин спешил юркнуть за Тицнером!), — Соренко уже вваливается в класс.
И только тут кадеты окончательно поняли, что с Тицнером опять произошла какая-то чепуха, что в чепухе этой они ни сном, ни духом не виноваты, и, может быть, она им даже на пользу. Кто-то охнул, кто-то взвизгнул, не в силах сдержать желания высмеяться: опять рассеянный немец забежал не в тот класс, где ему следовало быть. А хвост-то, а «лягушка, стоя в банке, плывет на столе»… Лассунский забился в истерике. К нему бросился Приходкин и кто-то еще, чтобы вывести его из класса и вести в лазарет. Спокойствие сохранил только Соренко, и в его умных хохлацких глазах искрилась усмешка.
Идите, полковник, отсюда, сердце свое поберегите! — прошептал он на ухо близкому к апоплексическому удару СкрябинуЕ Я тут один во всем разберусь.
«Действительно! — тяжело дыша, подумал ротный. — И свалял
— Карл Карлович, отцепите, батюшка, себе хвост! — тенорком пропел Василий Васильевич. — Что, не можете? Дежурный, помоги герру лереру.
Надо ли говорить, что помогать Тицнеру сорвалось с парт не меньше пол-отделения.
— А теперь, Карл Карлович, идите-ка вы во второе отделение первого класса — там у вас урок. Идите, батюшка, с Богом…
— Я только запишу, что я вошел в класс уже с хвостом, вероятно, по дороге…
И это была последняя запись герра Тицнера: воспитатели третьей роты испросили-таки у начальства запрещения для Тицнера делать записи в классные журналы. Он мог после этого только записывать фамилии шалунов. Но как только прекратились записи, не стало охотников и подшучивать над Тицнером. Впрочем, была все-таки Тицнером сделана и еще одна запись, финальная, через неделю после того, как ему было воспрещено авторство в классных журналах. И запись эта гласила: «Приходкин целую неделю подускивал меня записывать, но я на это не поддался».
Таубе и Дорошкевича начальство простило. С них только взяли слово, что они никогда больше не будут ни натирать пола салом, ни мочить учителей из трубочки. А что касается Карачьянца, то он, придя со своей ношей в естественно-исторический кабинет, чистосердечно признался Василию Васильевичу как в своем горе, так и в намерениях своих относительно его бритвы. И на другой день ему была бритва подарена, и не ржавая, паршивая, на которую он вынужден был зариться, а новая, отличная английская бритва.
ИСПОВЕДЬ УБИЙЦЫ [4]
— Да, — сказал Модест Петрович Коклюшкин, мой сожитель по тюремной камере. — Да-с, совершенно верно изрекает народная мудрость: знал бы, где упадешь, так соломки постлал бы… Мог бы я сейчас быть в Парагвае или в Канаде, вообще в одной из Америк, — такое путешествие судьба мне предназначала в тысяча девятьсот седьмом году. Но ничтожнейшая мелочь, сантиментальность моя, всё испортила, смешала мои карты, и вот я уголовный преступник, конченый человек!
4
Исповедь убийцы. Р. 1940, № 35. Императорское техническое училище — ныне Московский государственный технический университет им. Н. Э. Баумана, носил это название в 1868–1918 гг. «…быть сумским гусаром, — такой полк в Москве стоял» — Сумской гусарский полк был сформирован из Сумских слободских казаков в 1651 г. в Малороссии; гусарским стал называться в 1765 г.; в 1882 г. был преобразован в драгунский, а с 1907 г. снова стал гусарским, «…на почве злоупотребления желтым шартрезом» — крепость желтого шартреза 40° (в отличие от зеленого — 55°); иначе говоря, русский промышленник спился на французском ликере, крепость которого в точности совпадает с водкой. Доломан (от венг. dolmany) — гусарский мундир, расшитый шнурами. «…том Штирнера “Единственный и его достояние”» — Макс Штирнер (1806–1856) — немецкий философ, из работ которого по сей день более всего известна упоминаемая книга (1845). «Так говорил Заратустра» — четырехтомная работа Фридриха Ницше (1844–1900). «…все тогдашние газеты печатали ее фотографии, потому что она сумела приготовить синтетический каучук» — контаминация нескольких исторических фактов. Впервые синтетический каучук был получен русским химиком С.В. Лебедевым (1874–1934) в 1910 г.; в 1928–1932 гг. его уже производили в СССР в промышленных масштабах (раньше, чем в Европе и в США). Лебедев был мужем известной художницы А.П. Остроумовой-Лебедевой (1871–1955). «Эту симпатичную истину открыл и поведал миру великий Прудон» — Пьер-Жозеф Прудон (1809–1865) в брошюре «Что такое собственность» (1840) дал свой знаменитый ответ («Собственность — это кража»), легший в основу анархических теорий. «Шотландский плед, цветной жилет, — твой муж презрительный эстет» — из стихотворения А. Блока «Встречной» (1908).
«Это и есть Николаевская Измайловская богадельня…» — Николаевская Измайловская военная богадельня основана по приказу Николая I в 1837 г. «для призрения отставных офицеров и нижних юнкерских чинов, не могущих, за старостою лет, болезнью или увечьем, снискивать себе пропитание трудами»; комплекс возведен по проекту зодчего К.А. Тона (1794–1881); открыта в 1850 г. для инвалидов
Он умолк и посмотрел в сторону моей койки. Я его понял.
— Есть, Модест, — сказал я, поворачивая к нему лицо. — Рассказывай. Только не особенно ври.
И он поведал мне о «пустой мелочи», испортившей ему жизнь.
Так он начал:
— Тридцать пять лет назад был я отличным юношей, правда, сиротой. В ту весну я как раз окончил в Москве реалку и готовился к конкурсному экзамену в Императорское техническое училище. Конечно, не очень усиленно готовился, больше по ресторанам шатался. Как-то мне не хотелось ни диплома, ни высшего образования. И инженером не хотелось быть, потому что уж очень я на инженеров насмотрелся.
Дело, видишь ли, в том, дорогой мой, что у сестры моей Ксении Петровны, под крылом которой я обитал после смерти родителей, бабы красивой, умной и богатой, завод в Москве имелся. Тут придется сделать примечание, без которого дальнейшее будет неясно. Род наш бедняцкий, чиновничий, но сестре повезло. Она, кончив институт, поступила гувернанткой в один богатейший московский купеческий дом и женила на себе старшего купеческого сынка. Вскоре папаша этого оболтуса помирает, и, по разделу имущества, достается сыну завод, сколько-то денег и еще что-то. Потом помирает и сам Анатолий Прохорович, и, как утверждали злые языки, не без благосклонного участия моей сестрицы, которая весьма покровительствовала его страсти к алкогольным напиткам. Не буду утверждать, так ли это на самом деле, но легко допускаю, потому что Ксения Петровна при всей красоте своей была черства и даже злобна. Анатоша же ее представлял собою этакую сосульку, обсосанную мартовской оттепелью. И не нужен он ей был совершенно. К тому же сосулька эта страдала какими-то хроническими накожными болезнями, экземой, что ли. Словом, мразь. Ни внешности, ни нутра — хитрый мужичонка с душонкой жуликоватого приказчика. Итак, к великому удовольствию моей сестрицы он сдох.
Вот тут-то я и оказался в инженерном окружении. У сестры на заводе этой человеческой породы было экземпляров шесть, если не больше. И механики, и химики, и еще какие-то. Даже один англичанин был. Присмотрелся я к ним и остался ими недоволен. И жизнью их тоже. Один всю жизнь обязан краски составлять, другой за скучнейшими машинами наблюдай, третий еще за чем-нибудь другим. Ну что в этом интересного, привлекательного? Да и жалование у них в общем паршивое по сравнению с доходами моей сестрицы, — ну, служащие и служащие. С какой это стати мне делаться таким, как они? То ли дело, думал я, быть сумским гусаром, — такой полк в Москве стоял. Красивая форма, конь, сабля, шпоры. Солдаты честь отдают, барышни глаз не сводят. Я еще с четвертого класса реального стал о гусарстве мечтать. И так, понимаешь, с этой мечтой сжился, что даже во сне себя гусаром видел.
А вокруг меня химики да механики. Если и начнут с оживлением разговаривать, то всё о гидроксилах, о каком-то бензойном ядре или о подшипниках, о полезной работе, о коэффициентах. А если не об этом, так сплетничают и доносят Ксении друг на друга. И все за ней, молодой вдовой, увиваются. Даже, представь себе, женатые. Потому что у сестрицы моей миллиона два капитал), и понимают инженеры, что уж если такая полюбит, то от любой жены откупит. И сестрица моя ходит между них этакой Екатериной Великой, выбирает себе фаворита. Правда, повторяю, женщина она была красивая, видная и умная. И покойному идиоту своему была верна, терпеливо ждала его христианской кончины на почве злоупотребления желтым шартрезом, любимым его напитком. Значит, три года она мучилась, а теперь, после законного года траура, решила выбрать себе экземпляр по вкусу.
И выбрала. Молодого химика Заварзина. Николая Ивановича. Был он года на четыре моложе ее — хорошенький, розовощекий, даже конфузливый. Противно было смотреть, как она на него атаку повела. Ну да это в сторону. Словом, я в пятом классе был, когда она женила на себе эту мазочку. Женила и заперла в золотую клетку. Любит изо всех сил, не справляясь о коэффициенте полезной работы… Я, между прочим, не могу на человеческую любовь без отвращения смотреть. Я считаю, что любовь — самое отвратительное человеческое чувство. Даже материнская. Вот, например, мать любит своего соплячка, этакого золотушного выродка с синими кругами под глазами. Она ведь за своего урода весь мир отдаст, она, заболей он скарлатиной или дизентерией, за его выздоровление любого гения убить готова! Умри же он, так она Бога проклинать начнет. Разве это не глупо, не омерзительно? А вырастет ее сокровище в дегенерата, в тупицу, который род человеческий будет собою позорить. Но мать этого не понимает, потому что в ней не разум говорит, а примитивнейший инстинкт. Так что я полагаю, что о святости материнских чувств много лишнего наговорено. В том, что от биологии, какая же в нем может быть святость?