Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары.
Шрифт:
Да, в лицах этих двух пассажиров есть нечто общее, — быть может, одинаковость жизненных условий наложила на эти лица единообразный отпечаток. Но лицо нового тоньше, в нем то, что называется породой, и голос у него не столь самоуверен. Даже теперь, когда этот человек радостно возбужден тем, что все его мучения благополучно окончились теплым купе и он уже несется к своей цели, речь его звучит чуть-чуть застенчиво.
— Рад соотечественнику! — говорит первый пассажир. — От самой границы со мной только вот они два… — и он кивком указывает на нависшие над обоими поднятые верхние полки. —
— От самой границы?.. Вы из Маньчжурии?
— Какое… Из самого Омска!
— Ах вот как!..
— Да, но не подумайте чего-нибудь: я — беглец. Надеюсь, что и вы не из красных?
— Да уж будьте покойны! Могу вас только поздравить, что вы вырвались оттуда.
— Спасибо. Давайте познакомимся… Черных Иван Петрович.
— Стасюлевич. Очень рад.
Пауза. Беглец из советской России ждет, что новый знакомый засыплет его вопросами о том, как и что сейчас в СССР: почем продукты, почем мануфактура, обувь; есть ли расстрелы и прочее. Конечно, будет спрашивать и о том, как удалось организовать бегство. И он уже готовится красочно расписать свой переход через границу, опасности, которым он подвергался, сообщить о многом другом…
Но визави, видимо, не из числа любопытных; он не задает Черных ни единого вопроса. Только какое-то движение лицевых мускулов и едва ли естественный зевок.
— Не хотите ли? — Стасюлевич раскрывает и протягивает спутнику простой черный портсигар.
— Благодарю. Еще не приходилось курить местных. Докуриваю советские папиросы.
— Да, Омск! — говорит Стасюлевич, как бы вспоминая. Паршивый, в сущности, городишко. Но я любил Иртыш… Какая река!.. Весь девятнадцатый год я прожил в Омске, то есть до его эвакуации нами.
— И я в девятнадцатом там живал, — говорит советчик. — Как же! Городок, собственно, маленький. Может, и встречались даже? Я тогда тоже у вас служил, у белых. Писарем в автомобильной роте.
— Ах вот как? А я был адъютантом коменданта города.
— Так!
Стасюлевич замечает, что новый знакомый начинает внимательно всматриваться в его лицо. Он даже весь подался вперед и перестал курить. И Стасюлевич тоже начинает всматриваться в лицо недавнего советчика, но оно ему ничего не говорит, ничего не напоминает.
— Так, — тянет Черных. — Да… Поручик Стасюлевич из комендатуры… Не Николай ли Иванович, если память не обманывает?
— Да, Николай Иванович, — настораживается спутник.
— Так мы с вами встречались!
— Право, не помню, — почему-то чувствуя себя неловко и как бы извиняясь, отвечает Стасюлевич. — Право, не могу вспомнить. Конечно, могли встречаться, очень даже могли. Вас как писаря, вероятно, посылали в наше управление с пакетами. И если пакет был секретным, то вы лично передавали его мне… то есть когда я дежурил…
— Нет, что пакет! — усмехается Черных, и в глазах его сияет даже какое-то торжество. — Пакеты — ерунда, да я их и не носил; их рассыльный таскал, а я ведь с образованием — на машинке у себя стучал… Вы вот что мне скажите: вы в Загородную рощу по ночам на грузовике ездили?..
— То есть? — делая вид, что не понимает, тревожно
— Зачем «то есть»! Вы ведь отлично понимаете, о чем я вам говорю.
И Черных медленно приближает лицо к лицу Стасюлевича.
Тот бледнеет, отодвигается. Кажется, что он вот-вот вскочит и бросится к двери.
— Конечно, это вы! — торжествует Черных. — Теперь я вас даже узнаю.
— А это… вы?
— Да!
— Собственно…
— Полноте… собственно, вы спасли мне жизнь.
— Я?..
— Конечно! Этот солдатишка, вы, случай… Остальное — находчивость и смелость двадцатитрехлетнего парня, не желающего умирать. Пожалуйста, не конфузьтесь…
— Да я не…
— И не волнуйтесь! Житейское дело эпохи гражданской войны.
— Я не волнуюсь. Конечно, в первый момент я действительно был несколько ошарашен, и это понятно. Но в чем, собственно, вы можете меня обвинить?.. Я исполнял то, что должен был исполнить…
— Ясно! Больше того, вы были добры: когда я попросил покурить, именно вы дали мне папироску…
— Помню. Грузовик был уже поставлен поперек дороги, и его фары светили солдатам, копавшим для вас могилу. Вас стали выводить, и вы дрожали всем телом…
— Задрожишь!..
— Конечно… Больше — вы как-то по-звериному щелкали зубами: вот уж именно, зуб на зуб не попадал. И я запомнил ваши слова: «Боязно, ох, боязно… Покурить бы!» И я дал вам папиросу. С ужасной жадностью вы затянулись табачным дымом…
— В благодарность за вашу папиросу я никогда после не отказывал в куреве тем, кого мне приходилось водить на расстрел…
— Ах, даже так? Вы…
— В давнем прошлом. Но потом я и сам попал в подвал и снова едва не погиб… Я уже много лет как враг красной власти… Но прошу вас, дальше… Вы помните продолжение?
— Ну как же! Вас поставили у могилы спиною к нам. Руки скручены за спиной. Приговор приводил в исполнение подпрапорщик унтер-офицерской школы, — я ведь был при вас и за прокурора, и за врача… С подпрапорщиком было отделение. Он очень волновался, он скомандовал: «По подсудимому!..» Три буквы — п-л-и — отделяли вас от смерти. Но меня возмутила нелепость команды, порочившая существовавший в Омске порядок: у нас не было бессудных казней, подсудимых не расстреливали. И я крикнул: «Подпрапорщик, отставить! Не по подсудимому, а по приговоренному». Это продлило вашу жизнь на одну минуту…
— Это спасло меня!
— Да, так оказалось. Бывший со мной комендантский солдат Копытенок (я взял его с собой для каких-то надобностей) был одет очень плохо — в холодную английскую шинель. Он давно уже зарился на ваш полушубок, он переживал, что полушубок зря сгниет в земле, а ему вот, солдату, придется мерзнуть в своей шинелишке всю долгую сибирскую зиму…
— Тогда вещи жалели, а людей нет.
— У вас, у большевиков, их жалели больше, чем у нас. Потому у вас меньше было вещей… Да, так вот этот Копытенок, воспользовавшись заминкой, опять завопил: «Господин поручик, на нем же (то есть на вас) новый полушубок. Зачем же вещию-то губить?» Я крикнул: «Пошел вон, посажу под арест!» Но вы тут сказали: «Пусть возьмет, — зачем он мне…» У вас был уже план бегства?