Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары.
Шрифт:
— Куда мне с Земляным… Робкий я!..
Тут уж меня взорвало: какого черта меренхлюндию разводит? Нашелся тоже Ленский из оперы!..
— А если так, — заорал я, — если ты, щучий сын, робкий, так марш в землянку!.. И чтобы я не слышал о тебе!..
Я так орал, что, наверно, даже австрийские часовые услышали мой крик, потому что снова вспыхнул прожектор и стал бродить по холмам нашей позиции.
III
А он, посланный к нам врагом, чтобы разом истребить десяток жизней, уже выполз из ямы
Проходя мимо и увидев его, я подумал о страшной силе, запертой в этом чугунном цилиндре, и она представилась мне в виде отвратительного чудовища, вроде огромного паука, но с маленькой человеческой головкой, чудовищем, которое упирается всеми частями своего членистого тела в мертвый чугун, и тот звенит уже от напряжения, едва сдерживая страшный напор.
Потом я подумал о том, что эту шестидюймовую бомбу выволокли, наверно, из ямы любопытные солдатишки, большие охотники повозиться с неразорвавшимся снарядом, и надо мне приказать Ильичу, в предупреждение несчастия, расстрелять бомбу из винтовки.
Но в землянке меня ожидала приятная неожиданность, и я совсем забыл о снаряде: из полкового околотка вернулся мой субалтерн, подпоручик Лихонос (два дня он околачивался там из-за флюса), и приволок с собой полбутылки чистого спирта.
Спирт на войне, в окопах!.. О нем нельзя говорить обыкновенными словами — тут надо быть поэтом и слова приходится подбирать особенные…
Что радует человека? Ну, скажем, солнце, лазурное небо погожего дня. Нас ничто это не радовало, ибо, усиливая обстрел, лишь крепче томило страхом смерти. Уж лучше сидеть в промозглом тумане, поднимающемся с болот.
Наша молодость и здоровье? Нет, они тоже были источником пытки, ибо мы вынуждены были быть неопрятными, были лишены самых примитивных удобств и днем не могли даже свободно передвигаться — как крысы, ползали по ходам сообщения. И даже нежные письма из дому, письма от наших жен и любовниц, лишь раздражали нас, лишенных возможности любить физически, пленников жадной молодой чувственности.
И у нас было только одно солнце — алкоголь. Редко, правда, блиставшее нам, но тем более очаровательное…
Пока мой Смолянинов и денщик Лихоноса хлопотали над приготовлением закуски, Лихонос обратил внимание на то, что на его узенькие нары, находившиеся как раз под окошечком, капает из-под бревен вода.
— И с тухлятинкой, ротный! — пробасил он. — Придется принять меры.
— Что поделать, тает! — пожал я плечами.
Но Лихонос сообразил: окошечко находилось под землей, к нему сверху была прорыта шахточка… Стоило ее углубить и теплая вода будет застаиваться в ней ниже окна, а следовательно, и не попадет через щели в оконной раме в наше жилище.
Я согласился с этим и послал денщика Лихоноса к фельдфебелю: пусть нарядит трех гренадеров на эту маленькую работу.
И вскоре мы услыхали голоса над землянкой и затем сквозь мутное стеклышко нашего оконца увидали сапоги солдат, спрыгнувшего в яму.
Тем временем Смолянинов поставил тарелки, нарезал хлеб, распатронил австрийским штыком заветную банку с кильками и, сняв с печки, подал на стол котелок с разогретыми порциями вареного
Мы выпили по первой и закусили кильками. Выпили и молчали, ожидая, когда спирт начнет освобождать наши души от тяжести, которая мертвыми пластами налегла на них и давила улыбки и смех, понужала на скверную брань и даже во сне заставляла стонать и вздрагивать. И вот мягкое тепло, растекаясь по всему телу, начало отогревать наши сердца и выпрямлять души. И это было похоже на то, что происходит с зубной болью, когда дантист кладет на обнаженный нерв ватку с кокаином: боль спадает, стремительно уменьшается, как уменьшается в своем объеме детский воздушный шар, если его оболочку проколоть булавкой. Боль тает, становится воспоминанием о ней, и мгновение так хорошо, что всегда отмечаешь его вздохом облегчения и в первый раз за много часов — улыбнешься, ласково взглянешь на собеседника, вспомнишь что-нибудь приятное.
Мы переживали как раз этот момент, когда над землянкой закричали, и вслед за этим по лестнице, ведущей в наше подземелье, затопали тяжелые солдатские сапоги. Влетевший Смолянинов ликующе объявил:
— Мертвяк!.. Это он на его благородие капал…
— Что такое? — ничего не поняли мы. — Какой мертвяк? Что за ерунду ты плетешь?..
— Не я ерунду плету, — обиженно заявил Спиря, — а те, кто землянки около могилок копают. — И совсем завянув, со взором устремленным на бутылку: — Сами извольте посмотреть: из-под окна покойника тащат!
Поднявшись наверх, я споткнулся о кирпич, мокрый и черный от грязи, каким-то образом оказавшийся у входа в нашу нору. И Лихонос опередил меня. Заглянув в яму, над которой стояло трое гренадер с лопатами (одним из них был Колесниченко), Лихонос сказал, сплевывая:
— Тьфу, мерзость!.. Не смотрите, ротный, аппетит испортите. Видно, беженец и еще осенью похоронен…
Все-таки я шагнул к яме, но не успел еще я заглянуть в нее, как лицо Колесниченко, стоявшего передо мной, искривилось дико и страшно, и он, бросившись в мою сторону (я отшатнулся, думая, что он сошел с ума), нагнулся, схватил кирпич, о который я только что споткнулся, и побежал в сторону сторожки. Никто ничего не понят. Все стояли, раскрыв рты, и смотрели в сторону убегающего. Но в моем мозгу блеснула догадка…
«Неужели?» — подумал я и заорал во всё горло — чтобы напугать, остановить, — первое, что пришло на ум:
— Стой, стрелять буду!..
Но револьвер остался в землянке, да и поздно было пугать: Колесниченко уже добежал до снаряда, остановился и, выпрямившись, подняв кирпич высоко над головой, ударил им по взрывающей медный головке… И чудовище, долго сдерживаемое железом, прянуло вверх в столбе черного дыма, в вое и визге осколков. От Осипа Колесниченко, вагоновожатого московского трамвая, осталась лишь гренадерская поясная бляха с бомбой, упавшая у ног дневального в окопе второго взвода.