Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары.
Шрифт:
Но взвод и так уж образовал «кулак» около меня. Визжат, вопят, рвут душу медные трубы позади нас; «бу-бу-бу!» — гукает геликон. Мяукают разрывами шрапнели, проносящиеся над нашими головами.
— Уррра!..
Мы над австрийскими окопами. Люди в серо-синих шинелях стоят в них на коленях, протягивая к нам безоружные руки. Мы проносимся через них, мы несемся к кустам, оказавшимся за окопами. Из кустов выскакивают люди. Их не больше роты. Часть тотчас же поворачивает назад и опять скрывается в кустах, но десятка три продолжают
Я спотыкаюсь и падаю, упав же, переворачиваюсь на спину и вижу, что на меня надвигаются люди с медными трубами у ртов. Огромный солдат, опоясанный геликоном, дует в мундштук своего инструмента, кругло раздувая щеки. Он едва не наступает на меня; помню его скошенный на меня строгий правый глаз. Но ни музыки и вообще никаких звуков я не слышу. Потом — беспамятство.
Сознание возвращается всё усиливающимся ощущением боли в левой ноге. Болят все ее кости, от берцовой до каждой кос точки в ступне. И снова — провал.
Потом:
— Ваше благородие, выпейте, глотните!
Чувствую, как холодная вода льется мне по подбородку. Делаю несколько глотков, узнаю вкус холодного чая, открываю глаза и окончательно прихожу в себя. Мутно-серое, в темных полосах надо мной — это небо. Закрываю глаза, вдумываюсь в то, что произошло. Понимаю: ранен. Той страшной боли в ноге уже нет, боль другая — тупая, как бы привычная. Снова открываю глаза. Вправо от меня чье-то лицо, одна его половина раздута и окровавлена. На этой половине лица глаза не видно: закрыт опухолью, другой же смотрит на меня, и он черный, яркий, нерусский.
— Кто ты? Санитар?
— Никак нет, музыкант. Розенбаум из ресторана Козлова. Ваше благородие, помните, чай пили…
Музыкант начинает говорить очень быстро:
— Мы шли, мы играли… Вдруг засвистал снаряд, лопнул, что— то ударило по моей трубе. Я думал, разорвало мне всё лицо, треснула голова. Кровь, двух зубов нет! — И вдруг переходит на шепот. — Ох, ваше благородие, молчите, закройте глаза.
— Что такое?
Он идет. Нет, ничего, он остановился. Там, кажется, убитый.
— Кто остановился?
— Мародер, ваше благородие. Он снял с вас часы и слазил в карман за кошельком. Тогда вы застонали.
Я делаю правой рукой движение к кобуре, но она под моей спиной, и едва я шевелю ногой, как ее наполняет боль, похожая на огненный кипяток. Когда боль затихает, я вспоминаю, что оборвал револьверный шнур и, стало быть, оружия в кобуре нет.
— Почему ты не прогнал мерзавца? — говорю я капризно.
— Ваше благородие! — шепчет музыкант. — Он был ужасный нахал, наглый нахал. И он с ружьем!
— А я потерял браунинг!
— Никак нет, ваше благородие, он у меня в кармане. Он лежал около вас, и я поднял.
— Почему не застрелил мародера?
— Ваше
— Дай мне пистолет!
— Возьмите. Но тише, тише, он выпрямился уже. Он сейчас пойдет в нашу сторону.
Осторожно, чтобы нечаянным движением не шевельнуть перебитую ногу, я поднимаю руку, беру револьвер и прячу его под спину. Там же, под спиной, держу его, не выпуская. Ощупываю большим пальцем предохранитель: он всё еще на «фэ». Есть ли в стволе патрон? Должен быть. Прикрываю глаза.
— Тише, тише… Идет!
Сквозь завесу ресниц вижу кусты и на фоне их подходящего солдата. Он низкоросл и плечист. Длинное лицо с отвисающей тяжелой челюстью; сутулится, волочит у ноги винтовку: большая сильная обезьяна. Голова замотана бинтом, сверх его фуражка. Ранен?
Солдат останавливается против нас, достает папиросы из кармана шинели, закуривает.
— Пойду сейчас в тыл, — говорит он. — Перевяжусь и домой поеду. Пойдем со мной.
— Никак нет, — словно начальнику, отвечает музыкант. — Я офицера так не могу оставить.
— Черт с ним, пускай дохнет. Я, брат, в дисциплинарном побывал, знаю ихнего брата.
— Он мой знакомый еще до службы, — оправдывается музыкант. — Никак не могу!
— Черт с тобой. А я тут насбирал малость кой-чего. Убитому на что? А которые раненые, всё равно санитары украдут. Пойду! — Солдат зевнул. — Жрать хочется. А ты помалкивай, смотри. За язык ведь не тянут, тем более вы другой дивизии….
Шагов двадцать. Я поднимаю браунинг, целю в грудь и стреляю. Солдат взметывает руками: из правой валится винтовка. Я нажимаю гашетку еще раз, еще выстрел. Солдат падает.
Полузабытье. Озноб во всем теле.
Голос, в нем слезы, ужас:
— Ваше благородие, он живой, шевелится! Кровь!.. Перевязать его?
— Как хочешь…
Потом несколько голосов и один из них — женский. Чудесное ощущение коньяку во рту и затем непередаваемо страшная, молнией сверкнувшая боль в ноге, и — полный покой, беспамятство.
И еще одни сутки.
Поезд идет быстро, почти без остановок. Поезд везет меня в Москву. Тряска вагона мягкая, укачивающая. Нога в лубке не болит, ноге покойно, и покойно всему телу. Сестра принесла мне чашку кофе.
— Раненый музыкант вашего полка хочет вас видеть и что-то вам сказать, — говорит сестра. — Он едет в нашем поезде. Пустить его?
— Хорошо.
Через минуту в мое одиночное купе входит человек с белым шаром вместо головы. От бинтов свободен рот, немного носа и один блестящий, уже знакомый мне черный глаз.
Правой стороной рта, гугнося:
— Ваше благородие, он с нами едет!
— Кто?
— Мародер!
— Вы ничего тогда не сказали, когда нас подбирали?
— Ничего! Ведь я думал, что он умирает. Но и теперь он не отдышался, очень плох, я