Собрание сочинений в 6 томах. Том 1. Наслаждение. Джованни Эпископо. Девственная земля
Шрифт:
Андреа тихо, почти смиренно, сказал:
— Вот так, хорошо?
Она улыбнулась ему, не отвечая, потому что эти слова наполнили ее какой-то невыразимой отрадой, почти сладкой дрожью в груди. Она принялась за свою грациозную работу. Зажгла огонь под чайником, открыла лакированный ящик и положила в фарфоровый чайник немного душистого чая, затем приготовила две чашки. Ее движения были медленны и несколько нерешительны, как у человека, чья душа во время работы занята другим, ее белые, изумительно чистые, руки двигались почти с легкостью бабочек и, казалось, не дотрагивались до предметов, а лишь слегка касались их. От ее движений, от ее рук, от малейшего изгиба ее тела, распространялось какое-то тончайшее дыхание наслаждения и ласкало чувства любовника.
Сидя вблизи, Андреа смотрел на нее полуоткрытыми глазами, впитывая
Оба молчали. Елена откинулась на подушку: ждала, когда закипит вода. Не сводя глаз с синего пламени горелки, снимала с пальцев кольца и снова надевала их, как бы погруженная в мечты. То не были мечты, а какое-то смутное, зыбкое, неясное, летучее воспоминание. Все воспоминания былой любви неясно всплывали в ее душе, производя неопределенное впечатление, без возможности установить, было ли то наслаждение или же страдание. Подобное бывает, когда от множества цветов, где каждый утратил свой отличительный цвет и запах, возникает один общий аромат, в котором отдельные элементы неразличимы. Казалось, она таила в себе последний вздох уже схороненных воспоминаний, последний след давно исчезнувших радостей, последнее ощущение умершего счастья, нечто, похожее на расплывчатый пар, из которого возникали отдельные разорванные видения, без очертаний и имени. Она не знала, было ли то наслаждение или страдание, но это таинственное возбуждение, это неопределенное беспокойство, мало-помалу разрасталось и переполняло сердце нежностью и горечью. Темные предчувствия, скрытая тревога, тайное сожаление, суеверный страх, подавленные порывы, заглушенные страдания, мучительные сны, неутоленные желания — все эти темные элементы, из которых состояла ее внутренняя жизнь, теперь начали смешиваться и бурлить.
Она молчала, вся уйдя в себя. И хотя сердце было уже переполнено, она все еще, в безмолвии, старалась усилить свое волнение. Заговорив, она бы рассеяла его.
Вода начала закипать.
Андреа, в низком кресле, опершись локтем о колено, а подбородком о ладонь, с таким напряжением смотрел на это прекрасное создание, что она, даже не поворачиваясь, чувствовала на себе этот пристальный взгляд и почти испытывала неприятную физическую боль. Смотря на нее, Андреа думал: «Когда-то я обладал этой женщиной». Он повторял про себя это утверждение, чтобы убедить себя, и, чтобы убедиться, делал умственное усилие, стараясь вспомнить какое-нибудь ее движение, пытаясь представить ее в своих объятиях. Уверенность в обладании ускользала от него. Елена казалась ему новой женщиной, которая никогда не принадлежала ему, которой он никогда не сжимал в объятиях.
Воистину, она была еще более соблазнительна, чем тогда. Некая пластическая тайна ее красоты стала еще загадочнее и увлекательнее. Ее лицо с низким лбом, прямым носом, дугообразными бровями, отличалось такой чистой, такой строгой, такой классической красотой, что, казалось, выступала из кружка сиракузской медали, причем ее глаза и рот имели выражение страсти, глубокое, двусмысленное, сверхчеловеческое, какое только редкому, проникнутому всем глубоким извращением искусства, современному уму удавалось влить в бессмертные женские типы, такие как Мона Лиза и Нелли О’Бриэн.
«Теперь она принадлежит другому, — думал Андреа, всматриваясь в нее, — другие руки касаются ее, другие уста целуют». И в то время, как ему не удавалось вызвать в своем воображении образ своего слияния с ней, другой образ снова возник перед его глазами с неумолимой ясностью. И в нем вспыхнуло острейшее желание узнать, раскрыть, спрашивать.
Из-под крышки закипавшего сосуда стал вырываться пар, и Елена наклонилась к столу. Налила немного воды в чайник, потом положила два куска сахару, только в одну из чашек, потом прибавила в чайник еще немного воды, потом потушила голубой огонь. Она проделала все это с какой-то почти нежной заботливостью, ни разу не повернувшись к Андреа. Душевная тревога переросла теперь в какое-то полное такой нежности умиление, что она почувствовала, как горло сжимается у нее и глаза становятся влажными, и была уже не в силах сдержать себя. Столько противоречивых мыслей, столько
Она случайно толкнула свою серебряную сумку с визитными карточками и уронила ее на пол. Андреа поднял ее и стал рассматривать резные ленты. На каждой была сентиментальная надпись: From Dreamland — A stranger hither —Из царства Снов — Чужая здесь.
Когда он поднял глаза, Елена, с подернутой слезами улыбкой передала ему дымящуюся чашку чая.
Он заметил эту пелену; и при этом неожиданном проявлении нежности им овладел такой порыв любви и благодарности, что он поставил чашку, опустился на колени, схватил руку Елены и прижался к ней устами.
— Елена! Елена!
Говорил тихим голосом, на коленях, так близко, что, казалось, хотел пить ее дыхание. Жар был искренний, и только слова лгали иногда. Он говорил, что любил ее, любил всегда, — никогда, никогда не в силах был забыть ее! Встретив ее снова, почувствовал, как его страсть с такой силой снова вспыхнула в нем, что он почти ужаснулся: каким-то мучительным ужасом, как если бы, при вспышке молнии, он увидел крушение всей своей жизни.
— Молчите! Молчите! — сказала Елена, смертельно бледная, с искаженным болью лицом.
Все еще на коленях, воспламеняясь воображаемым чувством, Андреа продолжал. На этот раз он заговорил о том, что почувствовал, что в этом неожиданном бегстве она унесла с собой большую и лучшую часть его существа. Потом же, он не в силах был бы выразить ей всю нищету своих дней, всю тоску сожаления, неуклонное, неутомимое, разъедающее душу страдание. Его печаль росла, разрывая все преграды. Она пересилила его. Печаль была для него в глубине всех вещей. Уходящее время было для него как невыносимая пытка. Он не столько оплакивал счастливые дни, сколько сожалел о днях, проходивших теперь бесполезно для счастья. От первых у него оставались по крайней мере воспоминания: эти же оставляли в нем глубокое сожаление, почти угрызение. Его жизнь уничтожала самое себя, нося в себе неугасимое пламя единственного желания, неизлечимое отвращение ко всякой иной радости. Порой, почти бешеные порывы исступленной алчности, жажды наслаждения овладевали им, какое-то бурное возмущение неудовлетворенного сердца, вспышка надежды, которая все еще не хотела умирать. А иногда ему казалось, что он окончательно уничтожен, и он содрогался перед чудовищными безднами в своей душе: от всего пожара молодости у него осталась только горсть золы. А иногда, подобно исчезающим с зарею снам, все его прошлое, все его настоящее исчезало, отрывалось от его сознания и падало, как тленная шелуха, как ненужная одежда. Он больше не помнил ничего, как человек перенесший долгую болезнь, как изумленный выздоравливающий. Наконец, он начал забывать, чувствовал, как душа его тихо погружалась в небытие… Но вдруг из этого забывчивого покоя возникало новое страдание и ниспроверженный, было, идол, как неискоренимый побег, становился еще выше. Она, онабыла этим идолом, который сковывал в нем всякую волю сердца, подрывал в нем все силы ума, закрывал пути к иной любви, к иной боли, к иной мечте, навсегда, навсегда…
Андреа лгал, но его красноречие дышало такой теплотой, его голос был так проникновенен, прикосновение его рук так полно любви, что бесконечная нежность овладела Еленой.
— Молчи! — сказала она. — Я не должна слушать тебя, я больше не твоя, никогда не буду твоей. Молчи! Молчи!
— Нет, выслушай меня.
— Не хочу. Прощай. Мне пора. Прощай, Андреа. Уже поздно. Пусти меня.
Она освободила свои руки из сжатых пальцев юноши, и, преодолев всю внутреннюю слабость, хотела подняться.
— Зачем же ты пришла? — спросил он хриплым голосом, удерживая ее.
Хотя он оказал слабейшее насилие, она нахмурила брови и в начале медлила с ответом.
— А пришла я, — сказала она с какой-то рассчитанной медлительностью, смотря любовнику в глаза, — пришла потому, что ты звал меня. Во имя прежней любви, во имя способа, каким эта любовь была прервана, во имя долгого необъяснимого молчания разлуки, я бы не могла, без жестокости, отклонить приглашение. Потом же я хотела сказать тебе то, что сказала: что я больше не твоя, что мне больше нельзя быть твоей. Хотела сказать тебе это откровенно, чтобы избавить себя и тебя от всякого мучительного обмана, от всякой опасности, от всякой горечи в будущем. Понял?