Собрание сочинений в 6 томах. Том 1. Наслаждение. Джованни Эпископо. Девственная земля
Шрифт:
Эти звуки опьяняли Биаше. Любо было смотреть на этого парня, костлявого и нервного, с красным рубцом на лбу, когда он, тяжело дыша, размахивал руками, цеплялся за веревки как обезьяна, подымал, напрягая все свои силы, тяжелую Волчицу, взбирался до самой верхушки колокольни, чтобы выделить последние удары Певуньи из мрачного гула двух других укрощенных чудовищ.
Там, наверху, он был царем. По старой облупленной стене, напрягая молодые силы, ползли побеги плюща, как вокруг живых стволов, обвивались они вокруг бревен крыши, покрывали красные кирпичи зонтом из маленьких кожаных листочков, блестящих, похожих на эмалевые пластинки,
Сколько странных, фантастических грез навевали эти три колокола! Сколько в них было лирики, полной страстей и желаний! Каким прекрасным и нежным выступал образ Зольфины из этого моря звучащих волн среди пылающего дня, исчезая лишь к вечеру, когда Волчица издавала меланхолические, усталые звуки и томно вздыхала до тех пор, пока эти звуки не умирали.
Однажды в апреле они встретились на зеленой равнине, покрытой маргаритками, за ореховой рощей Монны, когда опаловое небо было покрыто на западе фиолетовыми пятнами. Она косила траву для отелившейся коровы и пела, аромат весны ударял ей в голову, одурманивая ее, как пары октябрьского молодого вина. Один раз она нагнулась, и юбка легко скользнула по голому телу, создавая иллюзию ласки, — девушка полузакрыла глаза от наслаждения.
Биаше, шатаясь, шел вперед, сдвинув шляпу на затылок, за ухом у него торчал пучок гвоздики. Биаше был не дурен собою: у него были большие черные глаза, полные дикой печали, подобной томительной тоске по родине, они напоминали глаза диких зверей в неволе, в голосе его было что-то чарующее, глубокое, нечеловеческое, чуждое обыкновенных гибких и мягких оттенков, там, среди своих колоколов, среди моря воздуха и света, среди своего величественного одиночества, он понимал речь, полную звенящих звуков, металлического тембра, неожиданных резких переходов, мрачных гортанных переливов.
— Зольфина, что вы делаете?
— Готовлю сено для коровы кума Микеле, — ответила блондинка, не разгибая спины, она собирала скошенную траву, и грудь ее высоко вздымалась.
— Зольфина, слышите этот аромат? Я был на верхушке колокольни, смотрел на барки, которые гнал по морю ветер из Греции, а вы шли внизу и пели песенку о цветочках… пели…
Он остановился, чувствуя, как внезапно сжалось его горло, молча стояли они и слушали шум ореховой рощи и отдаленный прибой моря.
— Хотите, я помогу вам? — проговорил наконец Биаше, побледнев от волнения. Он нагнулся над скошенной травой и стал жадно искать среди этой чарующей свежести зелени руки Зольфины, которая зарделась как пылающий уголек.
Две прелестные ящерицы,
Биаше схватил ее за руку.
— Оставь меня, — прошептала бедная блондинка упавшим голосом. — Оставь меня, Биаше! — Она прижалась к нему, дала ему целовать себя, отвечала на его поцелуи и говорила: — Нет, нет! — и тут же подставляла ему губки, красные и влажные как ягоды кизиля.
Их любовь росла вместе с копной травы, а волнистая трава подымалась все выше и выше, посреди этого зеленого моря стояла Зольфина с красным платочком на голове, напоминая распустившийся цветочек мака. Какие веселые песни раздавались под низкими рядами яблонь и белых тутовых деревьев, в густых кустах шиповника и жимолости и среди желтых гряд цветной капусты, в то время как Певунья там, на колокольне Сант-Антонио, заливалась такими веселыми трелями, как будто превратилась во влюбленную сороку.
Однажды утром, когда Биаше, держа в руках только что сорванный прелестный букет левкоев, ждал Зольфину у Фонтаччиа, девушка не пришла: она заболела черной оспой и лежала в постели.
Бедный Биаше, узнав об этом, почувствовал, что у него леденеет кровь, он зашатался сильнее, чем в ту ночь, когда его ударила в лоб Волчица. Однако ему нужно было сейчас же взобраться на колокольню и резать руки о веревки, с отчаянием в сердце, среди ликующих возгласов вербного воскресения, среди веселого торжества солнца, ветвей оливы, роскошных ковров, облаков фимиама, песен и молитв, в то время как его бедная Зольфина испытывает Бог знает какие муки!
Настали ужасные дни. Когда наступала ночь, он бродил вокруг дома больной, как шакал вокруг кладбища, иногда останавливался под закрытым окном, освещенным изнутри, и распухшими от слез глазами смотрел на мелькающие на стеклах тени, напряженно прислушиваясь и крепко сжимая руками грудь, разрывающуюся от тяжелых вздохов, потом опять начинал кружить, как безумный, или убегал искать убежища на верхней площадке колокольни. Там проводил он большую часть ночи вблизи неподвижных колоколов, отдаваясь безысходной грусти, белый как мертвец. Ни живой души внизу на улицах, полных лунного света и тишины, вдали белело печальное море, ударяясь с монотонным плеском о пустынные берега, а над ним расстилалась жестоко-бесстрастная лазурь.
А там, внизу, умирала Зольфина под этой крышей, едва-едва видной: она лежала на постели, безмолвная, с почерневшим лицом, по которому стекала отвратительная слизь в то время, как среди сумеречной зари занимался свет и шепот молитв переходил в бурные рыдания. Она два-три раза с трудом приподняла белокурую голову, как будто желая что-то сказать, но слова застыли в горле, ей не хватало воздуху, и стал меркнуть свет. С хриплым стоном зарезанного ягненка она открыла рот. Потом похолодела вся…
Биаше пошел взглянуть на свою бедную покойницу. Оцепенев от горя, он смотрел стеклянными глазами на гроб, усыпанный свежими благоухающими цветами, среди которых лежало это разлагающееся молодое тело, прикрытое белой тканью. Стоя среди толпы, он с минуту смотрел на умершую, потом ушел, вернулся к колокольне, взобрался по деревянной лестнице, взял веревку Певуньи, сделал на конце ее петлю, всунул в нее шею и бросился вниз…
От этого толчка среди тишины святой Пятницы Певунья внезапно быстро закачалась и издала несколько звуков, веселых, серебряных, спугнув ласточек, полетевших с крыши в солнечное пространство.