Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. Из записок судебного деятеля
Шрифт:
Записка эта, приобщенная к следственному делу, конечно, ничего существенного в оценке деяния Ландсберга не прибавила. Но над своеобразной и мрачной логикой ее нельзя было не призадуматься. Она открывала просвет в мир условных отношений, жадно искомого внешнего блеска и внутреннего одичания. В ней за логическими скачками мысли, стремящейся к самооправданию, не виделось ни душевного ужаса перед замышленным и осуществленным, ни хотя бы слабого предстательства сердца за человека, повинного лишь в любящей доверчивости. Вместе с тем эта записка указывала с несомненностью на тот способ аргументации в свою защиту, которого предполагает держаться обвиняемый, выставляя себя жертвой такого положения вещей и таких общественных нравов, при которых брак с любимым существом возможен лишь при «оказательстве» материального достатка» оправдывающего жизнь без труда и внутреннего содержания. Такая защита, конечно, не могла изменить ни юридического состава преступления, ни глубокой безнравственности мотива к нему — и с этой точки зрения она представлялась бесплодной. Но вместе с тем рассказ об интимных сторонах внутреннего строя жизни целого семейства, глава которого был озарен лучами справедливо заслуженной славы, и постоянное упоминание имени молодой девушки должны были возбудить жадное и беспощадное любопытство толпы и вызвать различные злобные предположения тех, кто привык черпать краски для обрисовки житейских отношений со дна своей низменной
Открытию заседания по делу предшествовал еще один эпизод. Защитник обвиняемого, по истечении установленных сроков для вызова свидетелей, просил суд вызвать временно находившегося в Петербурге туркестанского генерал-губернатора, генерал-адъютанта Константина Петровича фон Кауфмана, могущего «разъяснить обстоятельства жизни Ландсберга и бросить свет на мотивы преступления». Суд в случае признания показания относящимся к делу имел по закону право разрешить защитнику прел- ставитьсвидетеля в заседание по соглашениюс ним или же вызватьего официальной повесткой от своего имени. В объяснениях со мной по этому поводу присяжный поверенный Войцеховский указывал на крайнюю затруднительность для него первого из этих двух способов вызова. Нужно было просить К. П. Кауфмана от имени Ландсберга явиться и дать показание, что могло вызвать с его стороны признание своего показания излишним и нежелательным, справедливое указание на свои многосложные занятия при кратковременном пребывании в Петербурге и, наконец, прямой отказ предстать перед судом по приглашению человека, обвиняемого в предумышленном убийстве с целью ограбления. Все это устранялось при посылке повестки от суда, когда вместо готовностисвидетеля явиться для дачи показания выступала на первый план обязанностьего предстать перед судом.
Однако для выполнения желания защитника представлялось большое практическое затруднение. Судебные уставы 1864 года, водворяя равенство всех перед судом, не сделали никаких различий в способе и условиях допроса тех или других свидетелей. В первые годы судебной реформы в камерах мировых судей, у судебных следователей и в заседаниях общих судов нередко появлялись для дачи показаний лица, занимавшие высокое служебное положение. Но вскоре стали раздаваться из официальных сфер жалобы на отвлечение этими вызовами в суд от занятий важными государственными делами, на тягостное положение сановников среди «всякого сброда», являющегося свидетелями по уголовным делам, на необходимость особого уважения к заслугам человека, поставленного на высокий служебный пост, и т. д. Жалобы были настойчивы и часты, и через три года после первоначального введения в действие судебной реформы особам первых двух классов, министрам, членам Государственного совета, генерал-губернаторам, сенаторам, статс-секретарям, генерал-адъютантам, а также архиереям дано право требовать, по получении повестки о вызове, о допросе их на дому. Такой допрос по делам с присяжными заседателями представлял много затруднений и возбуждал ряд вопросов. Суд должен допрашивать свидетеля не только в полном своем составе, но и в присутствии подсудимого, представителей сторон — прокурора, защитника и гражданского истца — и уже допрошенных свидетелей, на случай передопроса или очной ставки. Свидетелю должны быть нередко предъявлены относящиеся к его показаниям вещественные доказательства, иногда очень обширные и громоздкие. Затем, при допросе должныприсутствовать 14 присяжных заседателей и могут,пожелать воспользоваться своим правом присутствовать и все остальные очередные присяжные заседатели, не вошедшие в состав, судящий по данному делу. Наконец, всякому заседанию, за исключением случаев, точно указанных в законе, надлежит быть публичным, и для публики, а также для представителей печати непременно должно быть оставлено, хотя бы и небольшое, место. Все это до того усложняло и обставляло всякого рода неудобствами допрос на дому, представлявший сверх того большую потерю времени и тем затягивавший разбирательство, что не только суд, но и сами управомоченные требовать домашнего допроса стали стараться, по возможности, избегать этого «нашествия иноплеменных».
Тем не менее такое право существовало и были, впрочем весьма редкие, случаи пользования им, преимущественно по отношению к судебным следователям и мировым судьям. Этим правом мог пожелать воспользоваться и генерал Кауфман, чин и звание которого давали ему троякое основание требовать о допросе себя на дому. Излишне говорить, какое нарушение порядка и сколько напрасной суеты внесло бы это в рассмотрение дела.
Я объяснил все это защитнику, указывая на затруднительность для суда прибегать к вызову генерал-адъютанта Кауфмана повесткою, и он просил отложить решение вопроса до личного его свидания с последним. 30 июля он заявил мне, что генерал Кауфман выразил полную готовность явиться в суд лично, не считая уместным пользоваться своим исключительным правом, и суд постановил вручить ему повестку. Не так поступил по громкому процессу через тридцать лет другой генерал-адъютант Клейгельс, едва ли имевший заслуги Кауфмана.
Дело слушалось в жаркий день, 5 июля. Наплыв публики, несмотря на глухое летнее время, был громадный. Она запрудила собой не только обширную salle des pas perdus в судебном здании, но и всю лестницу и все свободные от деревьев проходы во дворе. Когда старший председатель судебной палаты Мордвинов попытался кратчайшим путем из своего кабинета через эту залу проникнуть в мой председательский кабинет, его до того стиснули в толпе, что он добрался до меня лишь после отчаянных усилий, с разорванным лацканом виц-мундира и погнутой звездой. Жадная до зрелищ и движимая болезненным любопытством публика буквально осаждала и по временам штурмовала толстые барьеры, отделявшие проход в залу заседания и в комнату свидетелей от общей залы суда. Особенно отличались при этом дамы, т. е. та их разновидность, которая была в то время известна под названием «судебных дам», являвшихся на каждый громкий процесс, с алчущим новых впечатлений взором, в котором попеременно светилось то бессердечное любопытство, то истерическая сентиментальность. Одна из них дошла до того, что больно укусила за руку судебного пристава, удерживавшего дверцу барьера, сквозь которую она во что бы то ни стало хотела протиснуться. Полиции пришлось составить несколько протоколов о нарушении общественной тишины и об оскорблениях, нанесенных судебным приставам.
По одному из таких протоколов, составленному по моему распоряжению, так как я был свидетелем возмутительного обращения с судебным приставом, мне пришлось впоследствии предстать перед мировым судьей в качестве свидетеля. За мною уже было в это время много лет судебной деятельности, и, нося звание столичного и уездного почетного мирового судьи, я участвовал нередко в заседаниях съезда, будучи, таким образом, товарищем по службе всех мировых судей. Но, когда я предстал перед судейским столом одного из них в его камере и мне были предложены обычные вопросы о том, кто я такой и чем я занимаюсь, не состою ли в родстве и свойстве с подсудимыми, а также сделано было внушение, что все показанное мной я должен буду подтвердить присягой, я почувствовал невольное смущение и на собственном опыте познал, в каком особо тяжелом психологическом настроении находится свидетель при допросе в судебном заседании.
В местах для публики, для представителей печати, для присяжных, не вошедших в комплект, и для чинов канцелярии — яблоку негде было упасть; места за судьями тоже все вплотную были заняты лицами, имевшими право сидеть в них согласно наказу суда. В ту минуту, когда я предложил членам присутствия по делу идти в залу, чтобы открыть заседание, судебный пристав доложил, что меня настойчиво желает, даже требует, видеть один полковник, который не принимает от него, пристава, никаких резонов, а домогается личного объяснения со мной. Вслед за тем явился и он сам. Я узнал в нем довольно известного в то время в Петербурге «акробата благочестия» и автора разных брошюр сомнительного литературного и исторического достоинства, оплачиваемых весьма сомнительной субсидией… «Я желаю быть помещенным в места за судьями». — «Это невозможно: они все заняты, да и по наказу суда предназначены исключительно для судебных чинов и высших чинов разных ведомств». — «Но я долженприсутствовать на этом процессе: я считаю себя другом генерала Кауфмана!» — воскликнул он высокомерным тоном. «Это еще не дает вам права сидеть в местах за судьями, да и вообще требовать впуска в залу, которая уже битком набита. Следовало прийти раньше». — «Но позвольте! Генерал Кауфман явится давать показание в совершенно необычную для него обстановку. Ему надо знать и видеть, что в суде есть близкое ему лицо; я никак не могу уйти из суда, не получив места!» — и он волновался, менялся в лице и постоянно изменял тон: то вкрадчиво-любезный, то настойчиво-запальчивый. Оберегая свое спокойствие, столь нужное для правильного ведения дела, и видя, что этот господин нас задерживает, я решил от него отделаться, хотя бы путем уступок, и сказал судебному приставу, что если есть возможность поместить полковника в местах для стенографов и представителей печати, то чтобы он постарался устроить его там. «Очень хорошо-с, — заявил пришедший, иронически раскланиваясь, — благодарю вас; я не забуду вашей любезности», — и злобная усмешка искривила его бледное лицо. Открыв заседание, я видел, как его провели в указанные мною места, где он и устроился весьма удобно.
Подсудимый, заметно силясь подавить в себе волнение и часто останавливая свой взгляд на лике спасителя над судейским столом, признав себя виновным в убийстве, заявил, что о подробностях его не отдавал в то время себе отчета, а потом кратко и сжато рассказал суду все предшествовавшее своему злодеянию и последовавшее за ним. Затем он сделался совершенно безучастным ко всему происходившему, не задавал никаких вопросов свидетелям и сидел, понурив голову. На мое предложение дать какие-либо разъяснения по поводу одного из показаний, рисовавшего его в очень непривлекательном виде, он, без всякой рисовки, отвечал, что жизнь его окончена и защищаться он не станет. То же повторил он и в своем послед– нем слове, прибавив, что даже о снисхождении он присяжных не просит. Он сдержал также и свое обещание и ни одним словом не коснулся тех лиц и отношений, упоминания о которых многие ждали с злорадным нетерпением.
Ровно в три часа прибыл в суд генерал-адъютант Кауфман. Дежурный судебный пристав провел его в кабинет председателя, где его встретил товарищ председателя Цуканов, беседовавший с ним, покуда стороны оканчивали допрос дававшего показание свидетеля. Появление Кауфмана в зале заседания вызвало большое возбуждение внимания в публике, среди которой большинству были, конечно, известны исторические заслуги перед Россией этого скромного на вид, невысокого человека, с Георгием на шее. С достоинством поклонившись суду и мельком взглянув на подсудимого, который при этом потупился и низко наклонил голову, Кауфман остановился у стола вещественных доказательств. Мне предстояло предложить ему неизбежные, обязательные по закону перед допросом каждого свидетеля, вопросы и привести его к присяге. Почитая его государственную деятельность и ценя отсутствие в нем высокомерного отношения к суду, побудившее его охотно лично явиться в заседание, я постарался сделать это в наиболее мягкой форме.
«Вы туркестанский генерал-губернатор генерал-адъютант фон Кауфман?» — «Да!» — «Состоите ли вы в каких-либо отношениях к подсудимому, кроме служебных?» — «Нет!» — «Потрудитесь принять присягу у православного священника; если вы не православного вероисповедания, я приведу вас к присяге сам». — «Я православный». Когда присяга была окончена, я обязан был, на основании 716 статьи Устава уголовного судопроизводства, напомнить свидетелю об ответственности за лживые показания. «Прошу вас рассказать суду все, что вам известно по настоящему делу; звания, вами носимые, и высокое служебное положение, вами занимаемое, освобождают меня от обязанности напоминать вам об ответственности за несогласные с истиной показания…», — сказал я, и затем Кауфман дал показание, сжатое, но точное, в котором всякое слово было взвешено и обдумано. Касаясь исключительно личности подсудимого, поскольку она выразилась во время службы его в Туркестане, оно было по существу настолько полно, что стороны отказались от перекрестного допроса и всяких дальнейших вопросов, так что через десять минут после появления Кауфмана в зале заседаний я уже мог объявить ему, что он свободен, и предложил ему, если он пожелает присутствовать при разборе дела, занять оставленное для него кресло в местах за судьями. «Я должен быть в пятом часу в Царском Селе, — отвечал Кауфман, — и не могу поэтому воспользоваться вашим предложением», — и, снова поклонившись суду, оставил залу заседания.