Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. Из записок судебного деятеля
Шрифт:
Бывают, однако, случаи, когда руководящее напутствие является излишним по простоте и житейской ясности дела и где оценка доказательств основывается уже не на разборе их внутренней силы, а на непосредственном впечатлении присяжных, произведенном на них тем или другим показанием или личностью говорившего перед ними. Такой случай был и в моей председательской практике. Вследствие болезни товарища председателя мне пришлось спешно заменить его и сказать руководящее напутствие по делу о профессиональной воровке кур (такой специальный «промысел» существовал в семидесятых годах в Петербурге, существует, вероятно, и теперь), судившейся в седьмой или восьмой раз. Зайдя во двор большого дома в отдаленной части столицы, она приманила петуха и, накинув на него, по словам сидевшей у окна в четвертом этаже потерпевшей от кражи, мешок, быстро удалилась, но была задержана поспешно «скатившейся» сверху хозяйкой похищенной птицы и привлеченным ее криком городовым уже в то время, когда продавала петуха довольно далеко от «места его жительства». На суде подсудимая утверждала, что зашла во двор «за нуждою» и лишь потом заметила, что какой-то «ласковый петушок» упорно следует за ней, почему и взяла его на руки, боясь, как бы его не раздавили при переходе через улицы. Законная владетельница петуха с негодованием отвергала эти объяснения, заявляя, что у нее «петушище карактерный» и ни за кем, как собака, не пошел бы. Обе остались при своем. Что можно было сказать в руководящем напутствии по такому делу, кроме указания, что решение вопроса о виновности зависит от доверия к одному из двух показаний о характере петуха, подкрепляемого практическими воспоминаниями о свойствах и привычках этого пернатого. Я так и сделал, и присяжные после двухминутного совещания признали, что петух был характера гордого и непреклонного. Для подобных случаев следовало бы установить необязательность руководящего напутствия, если только сам председательствующий не найдет необходимым его произнести или о том не заявят желание присяжные заседатели. Но и при введении подобного правила отсутствие защитника должно вызывать неизбежность напутствия.
Сознание важного значения напутствия побудило — меня при ведении больших и сложных дел в петербургском суде (Юханцева, Гулак-Артемовской, Жюжан, о
Задача руководящего напутствия в деле Маргариты Жюжан была особенно трудна и ответственна. Из раскрытых на суде обстоятельств было затруднительно вынести убеждение, что жизнь несчастного юноши пресеклась вследствие случайности или собственного его желания. С другой стороны, улики против подсудимой были довольно слабы. Между доказанными чувственными ее отношениями к Николаю Познанскому и правдоподобным заключением о возникавшей в ее сердце ревности к расправлявшему свои молодые крылья юноше и умышленным отравлением недоставало некоторых, необходимых для полного убеждения, звеньев. Из-за преступной, коварной отравительницы, принесшей разврат и смерть в доверившуюся ей семью, не раз выглядывал легкомысленный образ несчастной иностранки, не умевшей в обстановке безалаберной русской семьи сдержать порывы страстной натуры и уже достаточно за это наказанной тюремным заключением и всенародным позором. Лично у меня возникало предположение, что Николай Познанский, страдавший краснухой и связанным с ней ослаблением зрения, напуганный мрачными предсказаниями популярных медицинских книжек относительно последствий преждевременной половой жизни, желавший, быть может, вызывать в себе крепкий сон, гарантирующий его от чувственного возбуждения, клал в папиросы морфий (на то, что в папиросах были находимы следы чего-то горького и что на губах покойного, вокруг которого валялись окурки папирос, был белый налет, смытый матерью, существовали указания в деле) и перед тем, как чиркнуть спичками в последний раз, всыпав в папиросу яд, забыл вложить в нее вату и отравился вследствие этой своей неосмотрительности. Но это было лишь предположение, последняя часть которого была довольно бездоказательная, и я не мог его навязывать присяжным, тем более, что ни на суде, ни при прениях об этом не говорилось ни слова. Возбуждать сомнение в присяжных следует обдуманно и осторожно. Я уже говорил, что у нас часто встречается недостаток, отмеченный еще Кавелиным и названный им «ленью ума». Эта лень ума, отказывающаяся проникать в глубь вещей и пробивать себе дорогу среди кажущихся видимостей и поверхностных противоречий, особенно нежелательна на суде потому, что в нем достоверность вырабатывается из правдоподобности и добывается последовательным устранением возникающих сомнений. Благодетельный и разумный обычай, почти обратившийся в неписаный закон, предписывает всякое сомнение толковать в пользу подсудимого. Но какое это сомнение? Конечно, не мимолетное, непроверенное и соблазнительное по легко достигаемому при его услужливой помощи решению, являющееся не плодом вялой работы ленивого ума и сонной совести, а остающееся после долгой, всесторонней и внимательной оценки каждого доказательства в отдельности и всех в совокупности, в связи с личностью и житейской обстановкой подсудимого. С сомнением надо бороться, а не открывать ему торопливо и гостеприимно двери. Надо его победить или быть им побежденным, так, чтобы, в конце концов, не колеблясь и не смущаясь, сказать решительное слово — виновен или нет!
Наконец, есть общественные явления, в которых легко и заманчиво найти решающее слово по трудному вопросу, требующему ответа. Таково, например, самоубийство. Человечество со второй половины прошлого века стало страдать в Европе и Америке одним тяжелым нравственным недугом, развитие которого не может не озабочивать всякого мыслящего человека. Известиями о лишивших себя жизни и тридцать лет назад уже были полны повседневные известия газет. В этом явлении была и есть одна, особенно прискорбная сторона: лишают себя жизни не только люди, пресыщенные, утомленные морально или физически или же материально измученные жизнью, — самоубийство простирает свое черное крыло и над юностью и над детством, когда ни о пресыщении, ни об утомлении не может быть и речи. Такие юные самоубийцы могут быть и в среде близких и знакомых присяжным лиц. По большей части, как видно из обстоятельств, окружавших их деяние, такие юные самоубийцы вступали в жизнь, предъявляя к ней чрезмерные и нетерпеливые требования, богатые сырым материалом часто бесполезных знаний и бедные душевной жизнью, равнодушные к вечным вопросам духа и преждевременно разочарованные. Когда жизнь начинала наносить им свои удары, перед ними сразу меркла всякая надежда, слабая воля не напрягалась на борьбу и смущенная душа не умела найти ни в чем опоры, быстро развивая в себе бессильное отчаяние и ненависть к самому факту существования… Намеки на такие настроения были и в дневнике Николая Познанского, причем некоторые, очевидно, особенно сильные места были тщательно зачеркнуты неизвестной рукой. Не удержать, однако, присяжных от соблазна всецело и поспешно отдаться предположению о том, что тут было самоубийство, без всякой дальнейшей проверки этого многими житейскими чертами из жизни умершего и даже из того же дневника, было бы несогласно с задачей, лежащей на председателе. Да и самый дневник Познанского, как доказательство вообще, подлежал особому разъяснению, особенно ввиду того, что он был веден не взрослым и много пожившим человеком, являясь плодом спокойного отношения к уже изведанной жизни, а писан перед неизбежным личным «Sturm und Drangperiode», когда является невольное преувеличение своих ощущений и впечатлений, когда предчувствие житейской борьбы и брожение новых чувств навевают оттенок скорби на размышления, вверенные дневнику, и человек, правдивый в передаче отдельных фактов и целых событий, впадает в самообман относительно своих чувств и мнений. На эту сторону дневника, как доказательства, необходимо было тоже указать присяжным и предостеречь их.
Поэтому руководящее напутствие по делу Жюжан было сопряжено с большим трудом не только по отношению к содержанию, но и к форме, которая в напутствии должна быть в высшей степени сжатая, где не должно быть ни одного лишнего и ни одного забытого слова. Дело Жюжан привлекло к себе внимание не только нашей, но и французской печати. В «Temps» [35]были напечатаны известия о ходе процесса и об оправдательном приговоре и приведена выписка из парижского издания «Agence generale russe» [36], содержащая разбор моего напутствия.
Не могу не привести в заключение характерного отзыва Петра Дмитриевича Боборыкина. «Сейчас только окончил я, — писал он мне 18 ноября 1878 г., — чтение вашей заключительной речи по делу Жюжан. Она мне так понравилась, что я не могу не выразить вам этого. Что в особенности прельстило меня в этом резюме — это не одна только форма его (на нее и наш брат, писатель, был бы, быть может, способен), но немыслимая для меня объективность изложения и оценки… Я и до вашей речи рассуждал так, как вы рассуждаете; но повести себя так, как вы себя повели, не был бы в состоянии — темперамент не позволяет: что-нибудь да перепустил бы или не взвесил бы с такой широкой и строгой вдумчивостью, как это сделали вы».
СУД — НАУКА — ИСКУССТВО *
I
Судебная практика очень часто заставляет прибегать к специальным исследованиям, сосредоточивая в них центр тяжести дела или обращаясь к содействию сведущих людей , т. е. экспертов , по разным специальным отраслям знаний, искусств и ремесел. Походя по внешнему своему положению в процессе на свидетеля, подвергаясь, как и он, перекрестному допросу и отводам со стороны прокурора и защитника, давая показания под присягой, по внутреннему значению своих объяснений, эксперт очень отличается от свидетеля. Последний говорит о том, что ему известно по делу, т. е. по обстоятельствам, касающимся подсудимого и составляющим житейскую ткань разбираемого случая, эксперт же дает заключение о том, что говорит ему его знание, опыт и навык о спорных, сомнительных или неясных без его помощи объективных данных дела, совершенно независимо от их отношения к виновности или невиновности заподозренного, обвиняемого или подсудимого. Поэтому, в пределах своего показания, он является научным судьей того материала, который им добыт путем исследования или подвергнут его рассмотрению. Конечно, его заключение не может быть обязательным для суда и отнюдь не является предустановленным доказательством, не подлежащим проверке или критике. В распоряжении суда нередко находятся житейские данные и сведения, которые могут не только не сливаться с выводами экспертизы в одно целое, но даже и прямо им противоречить на почве логики фактов. Но, во всяком случае, критика экспертизы должна быть строго обоснована и к труду эксперта, часто очень большому и требующему траты сил и времени, надо относиться с особым вниманием. Бывает, что эксперты, особенно врачи, очень расходятся в своих заключениях, но это лишь придает особую важность вдумчивому отношению суда, к оценке основательности этих заключений при сопоставлении их с выясненными на суде обстоятельствами дела. Научные выводы могут быть разноречивы под влиянием различных методов и точек зрения, но из того, что, по словам латинской поговорки, «Гиппократ твердит одно, а Галлиен другое», не следует, чтобы мнение каждого из них не заслуживало внимательного к себе отношения.
Между экспертами, которых мне приходилось слышать на суде, первое и главное место занимали судебные врачи , мнение которых очень часто имело решающее значение для дела. По широте, научности и способу изложения своих мнений они явственно делились на две категории. К первой принадлежали уездные, полицейские и городовые врачи, старавшиеся обыкновенно вдвинуть свое заключение в узкие рамки устава судебной медицины, содержащегося в XIII томе Свода законов. Не мудрствуя лукаво, стараясь выразиться по возможности кратко и в терминах, принятых в законе, они вместе с тем в большинстве случаев отличались большой решительностью выводов. Вызванные в судебное заседание, они упорно держались раз высказанного взгляда и не любили подвергаться перекрестному допросу и в особенности подробным расспросам об основаниях своих выводов. Бывали, впрочем, случаи, когда такой врач, желая блеснуть ученостью, употреблял мало известные или своеобразные термины, за что, если дело слушалось при участии экспертов второй категории, о которых я скажу ниже, ему подчас довольно больно доставалось от своих же ученых коллег. Так, я помню, как был растерян и сконфужен валковский уездный врач Скиндер, которого по делу об убийстве Тараса Свинаря совсем прижал к стене профессор Лямбль, допытываясь от него объяснения, что он разумел под словами «tonsura potatorum» ( Стрижка пьяниц (лат.). ), употребленными им при описании твердой мозговой оболочки убитого. Не могу, впрочем, не признать, что почти всегда у этих скромных провинциальных работников я встречал добросовестный труд и желание послужить делу правосудия без всякой предвзятой мысли или тенденции. У меня было лишь одно столкновение при наблюдении за следствием с таким экспертом во время бытности моей товарищем прокурора Харьковского окружного суда, когда пришлось настоять на пощаде чувств осиротелой, плачущей семьи убитого уважительным отношением к его трупу при производстве вскрытия в крестьянской хате.
Вторую категорию составляли профессора медицинского факультета и врачи-специалисты. Привычка большинства из них к преподаванию облегчала им дачу заключений в судебных заседаниях и позволяла, не стесняясь в словах для выражения своей мысли, развивать ее с научной широтой и глубиной. Очень часто, особливо в первые годы судебной реформы, эти заключения обращались в целые ученые лекции, поучительные для слушателей. Особенным блеском, на моей памяти, отличались словесные заключения профессоров Харьковского университета, вызываемых в качестве экспертов. Среди последних особенно выдавался Душан Федорович Лямбль. Слушать его образную, строго научную, богатую опытом и многочисленными примерами речь было истинным наслаждением. Я не могу забыть его блестящих заключений о признаках, течении и исходе сотрясения мозга, его глубокой, всесторонней психиатрической экспертизы по делу Андрусенка, обвиняемого в отцеубийстве, длившейся, при общем неослабном внимании, более двух часов. Не менее содержательны были и экспертизы Вильгельма Федоровича Грубе по вопросам о повреждениях травматического свойства. Мне кажется, что я и сейчас вижу перед собою его умное лицо, белокурые с проседью волосы, мягкий взор его голубых глаз и слышу его точное и убедительное слово с легким немецким акцентом. Воспоминание о нем связано для меня с делом об убийстве ходатаем по делам Дорошенко извозчика Северина, делом, которое наглядно показало разницу между нашим старым и новым уголовным процессом. Живший в подгородном селе Григоровке Дорошенко, вернувшись из Харькова с именинного обеда и находясь, по характерному показанию одного из свидетелей, «под фантазией», рассердился на привезшего его легкового извозчика Северина по поводу расчетов за езду и нанес ему несколько сильных ударов в лицо. Вернувшись окровавленный в Харьков, Северин заявил в полицейском управлении жалобу на Дорошенко, впал затем в горячечное состояние, причем ему в бреду казалось, что его продолжают бить в Григоровке, и через две недели скончался, придя на краткое время в сознание и сказав жене: «Прощай, за мной приехали». Вопреки просьбе жены полицейским врачом Щелкуновым было произведено вскрытие трупа умершего и заявлено присутствовавшим при осмотре понятым, что «покойник умер от водочки». Уездный исправник Танков посоветовал вдове Северина отправиться с данным ей письмом к Дорошенко и просить пособия, «если милость его на то будет», а архив полицейского управления обогатился новым делом о скоропостижной смерти Северина, заключающим в себе акт вскрытия трупа и заключение врача с обозначением, что покойному было шестьдесят лет, телосложения он был слабого, различные части мозга, мозговые оболочки и сосуды были найдены переполненными кровью, причем существо мозга при разрезе представляло множество кровяных точек, ввиду чего и принимая во внимание истощенные стенки сердца, врач признал причиной смерти порок сердца. Так дело о «скоропостижной смерти» после двухнедельной болезни и заглохло, и господин Дорошенко, имевший связи и покровителей в некоторых кругах Харькова, продолжал пользоваться возможностью «бить всех извозчиков без исключения», как он сам заявил одному из свидетелей по делу. Через месяц после смерти Северина в Харьковской губернии была введена судебная реформа, и в конце января 1868 года по «совету добрых людей» вдова покойного обратилась к местному прокурорскому надзору, принесла пропитанную засохшей кровью шапку мужа и заявила, что, по словам понятых, врач Щелкунов ограничился лишь разрезом «живота», а на замечание их, что «коли потрошить, так уж всего», крикнул: «Молчать!» и пригрозил арестом. Хотя очевидной связи между побоями, нанесенными Северину, и результатом вскрытия, по-видимому, не было, но нам, молодым товарищам прокурора (покойному Морошкину и мне), все это дело показалось подозрительным, а рассказ Севериной представился заслуживающим доверия, и, по нашему общему соглашению, решено было начать следствие и вырыть из земли труп Северина. Непосредственный результат этого превзошел наши ожидания. Оказалось, что покойному было около тридцати лет , что он был умеренного телосложения и что голова его вовсе вскрыта не была, мозг никаких кровоизлияний не представлял, сердце оказалось в виде нескольких разрезанных кусков, носовая кость надломлена и расколота, а в легких чахоточные бугорки. Допрос многочисленных свидетелей при следствии установил причинную связь между побоями, болезнью и смертью, и я составил обвинительный акт о предании Дорошенко суду за нанесение Северину, без намерения причинить ему смерть, побоев, вызвавших таковую (1464 статья Уложения о наказаниях).
Грозившая Дорошенко возможность осуждения и вероятность возникновения вслед затем вопроса об ответственности исправника Танкова и врача Щелкунова очень взволновали их многочисленных друзей и создали целую легенду о раздувании мною дела о невиновном в сущности человеке. Эта легенда, к удивлению моему, повлияла и на вновь назначенного прокурора судебной палаты Писарева, который в заседании обвинительной камеры с горячностью опровергал мой обвинительный акт и предлагал прекратить дело. Но судебная палата с этим не согласилась и предала Дорошенко суду присяжных заседателей. В судебном заседании в защиту Дорошенко выступил целый ряд «достоверных лжесвидетелей», из показаний которых явствовало, что чуть ли не сам Северин побил Дорошенко и что найденное у последнего при обыске большое и тяжелое чугунное кольцо, которым мог быть вооружен указательный палец кулака, нанесшего повреждение носовой кости Северина, обвиняемый носил не на правой, а на левой руке. Эксперты — профессора университета Питра, Лямбль и Грубе, признавая причинную связь между болезнью Северина и полученными им побоями, несколько разошлись во взглядах на причину смерти. Первый находил, что она вызвана ослаблением организма под влиянием горячечного состояния, второй развил блестящую картину сотрясения мозга, а третий признал, что удар, сопровождавшийся переломом носовых костей и обильным кровотечением, причиненное им сильное душевное потрясение и быстро развившееся малокровие должны были вызвать, как это показывает неоднократный научный опыт, скоротечную просовидную бугорчатку и смерть. На это разноречие экспертов особенно указывал в своих объяснениях защитник Дорошенко Боровиковский, доказывая присяжным, что экспертиза противоречит элементарным правилам арифметики, по которым дважды два всегда есть четыре, а не пять и не три. Это заставило меня в возражении своем просить присяжных обратиться к другому предмету школьного преподавания — не к арифметике, а к географии — и припомнить, что круглоту земли доказывают несколькими способами, указывая на появление на горизонте корабля, на затмение луны и т. п., из чего, однако, не следует, что доказывающие неправы. И в этом деле эксперты одинаково признают смерть Северина от побоев, нанесенных ему в Григоровке, но только приходят к своему единогласному выводу путем различных соображений, делая его тем самым более прочным. Я опасался, однако, что такое частичное разногласие экспертов может смутить присяжных, и когда судебное следствие подходило к концу, не чувствовал твердой уверенности в том, что присяжные разделят мой взгляд и тем самым оправдают то направление, которое я дал следствию по делу. В моей впечатлительной молодой душе начинала зреть мысль о выходе в отставку, так как оправдательный приговор присяжных лишь послужил бы подтверждением мнения главы прокуратуры, которой я был младшим членом, о том, что я «раздул» дело, т. е. злоупотребил своим служебным положением. Заключая судебное следствие, председатель суда Фукс обратился к сторонам с обычным вопросом о том, чем желали бы они дополнить дело. Вспомнив, что чугунное кольцо лежало перед судом в числе вещественных доказательств, я просил предъявить его подсудимому и предложить ему надеть таковое на руку. Обвиняемый снисходительно улыбнулся и, взяв из рук судебного пристава кольцо, с особыми усилиями и видимой натугой стал надвигать его на правый и левый указательные пальцы. Кольцо не шло дальше второй фаланги левого пальца и первой фаланги правого. «Я очень пополнел последние годы, — сказал Дорошенко, — и кольцо уже давно должен был снять». — «Не могут ли эксперты, — сказал я, — определить, нет ли на руках подсудимого следов недавнего ношения кольца в виде полоски, обыкновенно остающейся еще некоторое время после того, как кольцо снято?» Дорошенко, по приказанию председателя, оставил скамью подсудимых и вышел на середину залы перед судейским столом. Его окружили эксперты, защитник и судебный пристав. Вдруг на умном и красивом лице Фукса выразилось изумление, он широко раскрыл глаза, а затем многозначительно взглянул на меня. «Не угодно ли одному из экспертов дать заключение?» — сказал он, — и перед судейским столом остались с низко опущенной головой подсудимый и профессор Грубе. «Прежде, чем искать полоски от кольца, — произнес своим спокойным тоном Грубе, — мы попробовали надеть кольцо на руку господина Дорошенко и нашли, что при медленном поворачивании оно свободно входит на весь указательный палец его правой руки, на котором есть еще слегка заметные следы пребывания кольца». И с этими словами он взял правую руку Дорошенко и поднял ее вверх. На третьей фаланге указательного пальца правой руки чернел крупный чугунный перстень… Присяжные переглянулись между собой, и по лицам их я увидел, что прения сторон могли быть излишни. Дело было решено в обвинительном смысле бесповоротно…