Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. Из записок судебного деятеля
Шрифт:
Затем, критерием является цель, всегда доступная пониманию здравомыслящего судьи. Такой судья, конечно, признает, что ученые сочинения вроде «Половых извращений» профессора Тарновского или «Судебной гинекологии» Мержеевского, предназначенные «для врачей и юристов», никогда не могут быть подведены под уголовный закон, ибо преследуют научную цель и в руках сведущих лиц служат на пользу общества, среди которого, в мрачных углах человеческого падения и безумия, гнездятся описываемые в этих книгах пороки. Этому судье, с другой стороны, вовсе не нужно выслушивать экспертов, чтобы видеть, что какая-нибудь «Физиология и гигиена брака» доктора Дебе или прославленная бесчестными парижскими рекламами «Кама Сутра — индийских браминов» суть не что иное, как грязнейшая порнография, прикрытая флагом якобы научных приемов. Простой здравый смысл и впечатление обыкновенного читателя, на которого именно и рассчитывается при издании большинства произведений, подскажут с достаточною ясностью судье, имеет ли печатная вещь научную цель, для достижения которой эти картины нужны , или они сами по себе являются целью. Трудно представить себе суд, который могли бы эксперты убедить, что гнойные страницы маркиза де Сада имеют целью служить искусству или что похождения кавалера Казановы суть ученое исследование по истории вообще и по истории тюрем в особенности.
Иногда приходится встречать мысль, что за правдивое изображение жизни и проявлений природы, каковы бы они ни были, художник не может быть ответствен, особливо если это изображение проникнуто талантом. Но талант, как и ум, — лишь орудие. Они подобны острому ножу, одинаково нужному и чтобы резать хлеб за семейной трапезой, и чтобы зарезать в лесу или на большой дороге одинокого путника. Важны цели и побуждения, которым служат ум и талант.
Таким образом, во многих случаях задача экспертов сводилась бы лишь к доказательству, что инкриминируемое произведение «с подлинным верно». Но задача суда и шире, и глубже. Природа имеет проявления, вызывает отправления, описанию которых место в специальных исследованиях, в физиологии, в судебной медицине и т. п. В жизни эти проявления природы нуждаются в прикрытии. Нельзя позволить совершить все отправления
Экспертиза научности направления едва ли представляется целесообразною, ибо выбор экспертов, а затем и их заключение в этой сфере всегда будут произвольными и односторонними. Кто именно представитель настоящего «научного направления», чтобы с точностью дать отзыв о ненастоящем научном направлении? Все зависит от господствующих в данное время веяний и взглядов. Стоит представить себе экспертизу аллопата о гомеопатическом сочинении! Притом самая оценка научного достоинства тех или других положений изменяется с течением времени. Долго теория Дарвина о происхождении человека не подвергалась никакому сомнению, голос Агассиза заглушался хвалебным хором великому открытию и «ненаучность направления» была заранее написана над всеми возражениями. Но взгляды изменились, и знаменитый Вирхов торжественно заявил, что «в вопросе о первоначальном человеке дарвинисты отброшены по всей линии, непрерывность восходящего развития потерпела крушение, проантропоса не существует и недостающее звено остается фантомом». Не поставит ли такая экспертиза суд в запутанное положение, не затруднит ли еще более его задачу? Не вводить новые, не вызываемые техническими условиями дела, экспертизы надо, а надо стремиться к поднятию образовательного уровня судей, к доставлению им возможности следить за общим развитием знаний и отзываться сознательно и самостоятельно на все явления жизни, подлежащие их рассмотрению и не имеющие специального технического характера.
В заключение, относясь с большим сочувствием к идее дисциплинарно-товарищеского суда чести, надо заметить, что этот суд едва ли компетентен разбирать дела о клевете и диффамации и что решения его не будут иметь удовлетворяющего и успокаивающего результата. В газете, среди массы разнообразного материала, напечатано известие, представляющее клевету на частное лицо и явившееся последствием легкомысленной торопливости или личного мщения автора. В кругу личной жизни оклеветанного это известие может произвести самое тяжкое впечатление. Клевета вонзится ему в сердце, как отравленная стрела, каждое прикосновение к которой усугубляет страдание, клевета наложит печать на его расположение духа, энергию, деятельность, отношение к окружающим. Она заставит его семью и стыдиться и негодовать. Она разрушит спокойствие целого кружка и будет храниться про запас недругами и лживыми друзьями. Но редактор, напечатавший это известие, считая его соответствующим действительности, со своей стороны мог преследовать общественные цели, мог думать, что борется с действительным злом и исполняет высокую миссию печати. Известие могло появиться как иллюстрация для оправдания целого похода, предпринятого в пользу хорошего дела, с доброй целью. При этом частного человека жаль, но что делать: «лес рубят — щепки летят!» Кто же разберет спор между дровосеком и щепкою?! Каждый из них по-своему прав, а стоят они — в оценке того, что случилось, — на разных полюсах. Суд товарищей, как бы беспристрастен он ни был, всегда оставит в обиженном сомнение, вызванное предположением о корпоративности взглядов и известной партийности. Да и нельзя составлять суд из профессиональных представителей одной стороны. Поэтому и здесь, несмотря на возможные несовершенства, бесстрастный коронный суд, независимый в своей деятельности от взглядов сторон, более будет соответствовать цели. Другое дело — разбор споров между товариществом по оружию в тесных пределах литературной семьи, как это и практикуется в различных специальных союзах.
Мне пришлось, наконец, встретиться в моей судебной практике еще с особым видом экспертизы, которую можно назвать сценической. По очень волновавшему московское общество делу о покушении нотариуса Назарова на целомудрие девицы Черемновой судебный следователь Московского окружного суда по важнейшим делам, желая определить, в каком душевном состоянии находилась Черемнова во время нападения на нее Назарова, под влиянием предшествовавшего дебюта ее на клубной сцене, пригласил в качестве экспертов двух московских артисток — Московского Малого театра М. Н. Ермолову и театра Лентовского А. Я. Гламу-Мещерскую — для дачи заключения по вопросу о воздействии первого сценического дебюта на нервную систему артистки. Первая из них объяснила, что живо помнит свои впечатления от первого дебюта в 16-летнем возрасте, помнит, что ожидание этого рокового в жизни момента так волновало и даже страшило ее, что были минуты, когда она даже готова была отказаться от появления на сцене, — помнит также о сильном изнеможении, в котором она вернулась домой, вызванном пережитыми волнениями и продолжительным пребыванием на ногах во время спектакля. Знаменитая артистка добавила к этому, что и по прошествии 14 лет со времени первого дебюта, уже достаточно освоившись со сценой, она не может освободиться от этих волнений и наступающей затем крайней усталости, особенно в тех случаях, когда приходится исполнять тяжелую ответственную роль.
Вторая из вызванных объяснила, что для артистки вообще, а для нервной и впечатлительной тем более, первый сценический дебют составляет до того важное событие в ее жизни, что не забывается никогда. Оно памятно и как первый шаг на новом для нее сценическом поприще, и в особенности по тем впечатлениям, которые волнуют ее при этом. Волнения эти, начинаясь с первого же момента, как только артистка решилась выступить на сцену, преследуют ее, постепенно возрастая, вплоть до самого акта выступления на сцену, и чем этот период продолжительнее, тем большее томление душевное испытывает артистка. Нервная система за это время напрягается до такой степени, что, когда оканчивается спектакль, в котором она участвовала, все физические силы совершенно оставляют ее. Артистка прибавила, что она живо помнит, что, когда после первого появления ее на сцену она приехала домой, все предшествовавшие ожидания этого момента и волнения до того потрясли ее организм, что разрешились страшным нервным состоянием. Она вернулась без сил, без ног, без голоса, с весьма слабым сознанием, словом, совсем больная, и ей нужно было некоторое время, чтобы силы снова вернулись к ней.
Нельзя отказать такой экспертизе в оригинальности и не признать ее интересной. Но более чем сомнительно считать ее приемлемой вообще и в качестве судебного доказательства в особенности. Нельзя, конечно, отрицать, что обе артистки в данном случае являлись теми лицами, которые, согласно указанию закона, приобрели продолжительными занятиями в своем искусстве особую опытность и специальные сведения. Но нельзя не видеть, что в данном случае их объяснения не могли служить для точного уразумения того обстоятельства, для разъяснения которого они были вызваны. Приходится признать, что артистки, в рассказе которых об их впечатлениях судебный следователь хотел найти мерило для оценки впечатлений другой артистки, полученных притом и в другой обстановке, никак не могут считаться экспертами в настоящем смысле слова. Они — свидетельницы о собственных чувствах и больше ничего, могущие лишь гадательно говорить о том, что было в душе и с организмом лично неизвестной им девушки после ее первого дебюта. Несомненно, что драматический артист или певец может подлежать с пользой для дела допросу о технических условиях сцены, об обязанностях своего звания, о принятых условиях обучения, быть может, даже о распределении ролей, о распоряжении костюмами, о необходимой бутафории, гриме и т. д. Но вызывать их для экспертизы чувств, способа исполнения, душевного настроения совершенно нецелесообразно. Даже и там, где условия внешней природы, где законы физики и механики одинаковы и точны, нет возможности по впечатлениям и ощущениям одного человека судить о них же у другого и вызывать, например, водолаза, воздухоплавателя или альпиниста для дачи заключения о том, какие впечатления должен был переживать другой, занимающийся тем же, чем и они. Если для признания человека сведущим лицом имеют значение его знания и опытность в своем деле, то не меньшее значение надо придавать и тому, о чем его спрашивают. Экспертиза чувств и впечатлений вводит исследователя в область проявлений индивидуальных настроений под влиянием состояния здоровья, темперамента и целого ряда почти неуловимых для постороннего условий и обстановки каждого данного случая. Вывод сведущих людей должен быть, безусловно, объективным, тогда как такая экспертиза, имея чисто субъективный характер, неизбежно должна приводить к произвольным выводам. Притом там, где есть субъективность, там нет специализации в настоящем смысле слова, а где нет последней, там отсутствует главный элемент экспертизы. Сами артисты в одинаковых обстоятельствах и ролях чувствуют себя совершенно различно. Мочалов глубоко переживал то, что изображал на сцене, и, потрясши до глубины души зрителей, некоторое время затем не мог сознать себя в обстановке реальной жизни; по отзыву знакомых с нею людей, Элеонора Дузе вносит столько душевных сил в свое исполнение, что на другой день после представления чувствует себя совсем разбитой. И совсем иначе относится к своим ролям Сара Бернар и относился знаменитый Каратыгин. Оба они вкладывали в свое исполнение глубокое и тонко рассчитанное искусство, но душевно своих ролей не переживали. Тем, кто помнит на итальянской оперной сцене безвременно погибшую Бозио и в тех же ролях бесподобную по своим голосовым средствам и искусству Патти, будет, вероятно, ясна та разница в душевном настроении артиста, о которой я говорю. Не надо забывать, что врожденный талант и блестящая техника дают возможность успешно изображать чувство, которого не испытываешь. Рассказывают, что Гаррик, находясь в одном обществе, на неотступные просьбы проявить свой сценический дар, взял в руки подушку, объяснив, что это его любимый ребенок, и, высунувшись затем из окна, как бы нечаянно выронил эту подушку. Когда он повернулся лицом к присутствовавшим, оно изображало такое отчаяние и невыносимые страдания, что с некоторыми сделалось дурно, а остальные умоляли его перестать их мучить своим видом, что он со смехом и сделал.
Деятельность председателя столичного окружного суда в мое время (1878–1881) представляла и, конечно, представляет до сих пор много сторон, делающих ее не только чрезвычайно ответственной, но подчас и тягостной. Управление сложным судебным учреждением на правах «первого между равными» среди лиц судейского звания и с обязанностями контроля и надзора за многочисленными подчиненными, служебную работу которых надо направлять и регулировать, обширная переписка с министерством юстиции и разными ведомствами, прием просителей и т. п. в значительной мере обращают председателя в администратора, причем последний нередко совершенно заслоняет в нем собою судью. Даже председательствование в общих собраниях отделений суда с многоразличными вопросами, подлежащими его ведению, носит по большинству из них скорее распорядительно-дисциплинарный, чем судебный характер. В мое время в Петербургском окружном суде было семь отделений и в них семь товарищей председателя и 20 членов, было 7 секретарей, 27 помощников секретаря и 41 судебный пристав, не считая состоявших при суде судебных следователей, нотариусов и кандидатов на судебные должности. Теперь общее число этих лиц возросло более чем вдвое и по-прежнему на председателе лежит тяжкая, чреватая крайними неприятностями обуза — денежная часть суда , которою в мое время заведовали бухгалтер и помощник секретаря. Оба они получали содержания не более 1000 рублей в год каждый, а оборот кассы выражался в десятках, а иногда и сотнях тысяч рублей, и председателю приходилось, среди массы всякого другого дела, подписывать ассигновки на огромные суммы. Мой предместник, человек жизнерадостный и довольно беззаботный, шутя говорил мне: «Да! Касса — это своего рода вулкан, но я смотрю на это так: ассигновки на малые суммы проверяю с документами, а как перевалит тысяч за десять, так уже и не проверяю: во-первых, некогда, а во-вторых, все равно мне нечем будет заплатить начет»… Но я не мог разделить этого шутливого взгляда и не раз тревожился, когда в «вулкан» поступали очень большие суммы, как, например, по расчетам Грегера, Горвица и К oс военным министерством после Восточной войны. Вместе с тем на председателе лежит, по моему мнению, нравственная обязанность ведения дел, особо выдающихся по общественному значению или по сложности возникающих в них юридических вопросов. Ему следует принимать по таким делам на себя перед лицом общества и кассационного суда ответственность за правильное, согласно с законом, руководительство присяжными. Так смотрели, председательствуя в разных громких процессах, почти все председатели Петербургского окружного суда, так делал и я, совлекая с себя на время администратора и погружаясь в более мне свойственную область судейской деятельности. По многим причинам и обстоятельствам, на которые я указывал в предыдущих моих «заметках и воспоминаниях», этот своеобразный отдых от административной деятельности был, однако, в то время сопряжен с тягостными впечатлениями и испытаниями, действовавшими, в конце концов, утомляющим и раздражающим образом. Поэтому, когда в конце четвертого года пребывания в должности председателя я получил за границей осенью 1881 года телеграмму министра юстиции с предложением занять место председателя департамента судебной палаты в Петербурге, я охотно согласился на это предложение. Постоянная чисто судебная работа с очень малым кругом сотоварищей и подчиненных, поставленная в строго определенные рамки рассмотрения вопросов о предании суду и жалоб на приговоры первой инстанции, обещала мне то спокойствие, в котором я очень нуждался.
Но, вернувшись в Петербург, я с крайним удивлением узнал, что назначен председателем гражданского департамента судебной палаты. Всю жизнь дотоле я занимался уголовной деятельностью в качестве прокурора и председателя уголовного суда, писал статьи и делал доклады в юридическом обществе по вопросам уголовного права и процесса и только лишь в Казани, в течение нескольких месяцев, давал в окружном суде заключения по гражданским делам. Но дела эти были весьма несложны, да и поводы для прокурорских заключений возникали редко. А тут мне предстояло руководить заседанием и подавать свой голос в столичной апелляционной инстанции по огромным и сложным делам, в которых бывали затронуты обширные частные и общественные интересы. При этом некоторая способность к публичной судебной речи и навык к ней, приобретенный при произнесении обвинительных речей и руководящих напутствий присяжным заседателям, оказывались совершенно излишними, а привычка разбираться в уликах и доказательствах должна была быть сведена в большинстве случаев к оценке формальных, предустановленных оснований правильности исковых требований или возражений ответчика. В смысле знаний и опыта я видел себя перенесенным на совсем другую плоскость и сознавал, что из человека, привычного к своему, так сказать, мастерству, мне предстоит обратиться в лучшем случае лишь в прилежного ученика. Под первым впечатлением я стал думать об отставке. Министр юстиции Д. Н. Набоков, которому я высказал свое удивление по поводу такого моего назначения и сомнение в моей для него пригодности, пытался меня успокоить указанием на существующее во французских судах roulement, в силу которого члены уголовных отделений переходят по прошествии нескольких лет по заранее установленной очереди в члены гражданских отделений и наоборот. Существование такого обычая во Франции мало меня утешало, так как в России мне предстояло сделаться не простым членом коллегии, а стать в ее главе. Но и выход в отставку представлял мало привлекательного. Я знал, что моя, если можно так выразиться, «уголовная репутация» и долгая судебная служба широко откроют мне двери адвокатуры, в которой в качестве защитника я, вероятно, займу не последнее место. Но я привык быть слугой государства и представителем судебной его власти, притом мне было 37 лет, и переходить на другие рельсы следовало лишь при неотвратимых обстоятельствах. Поэтому я решил попробовать ориентироваться в моем новом положении и постараться путем усиленного труда возместить себе недостаток опыта. В этом отношении закон, предоставляющий лицу, назначенному в должность судьи, месячный срок для вступления в нее, не считая поверстного, оказался для меня благодетельным. При начертании этого закона несомненно имелось в виду дать судье время покончить с мелочными житейскими вопросами своего устройства в новом месте и положении, чтобы затем всецело отдаться служению правосудию. Составители Судебных уставов, очевидно, смотрели на должность судьи с возвышенной точки зрения. Тем более был я, через много лет, тягостно изумлен, когда в комиссии статс-секретаря Муравьева, высочайше учрежденной для пересмотра Судебных уставов, было предложено уничтожить этот месячный срок как несуществующий в других ведомствах, и это предложение, приравнивавшее судью к почтово-телеграфному чиновнику, переводимому с низшего оклада на высший, или к помощнику столоначальника, милостью начальства возводимому в сан столоначальника, было принято, несмотря на мои возражения, большинством комиссии. Итак, я решил воспользоваться месячным сроком и сверх того испросил себе у общего собрания палаты еще месячный отпуск.
Эти два месяца я провел в неусыпном труде по ознакомлению со взятыми из палаты делами, законами, кассационными решениями и юридической литературой по гражданскому праву. Сначала мне казалось, будто бы я, подобно Данте, могу сказать про себя, что «посредине нашей жизни я очутился в дремучем лесу, потеряв прямую дорогу». Но вскоре, однако, я почувствовал, что «страшен сон, да милостив бог» и что в моем сознании уцелели все основные начала и институты римского права, которые с таким блеском и жизненностью преподавал во время моего студенчества в Московском университете незабвенный Никита Иванович Крылов. Я увидел, что спуск с Альпийских вершин римского права в долину действующего законодательства, при некотором знакомстве с историей русского права, не так уже труден. Просиживая за работой по 15 и 16 часов, никого не посещая и не принимая, я через два месяца сознал себя не только в известной мере подготовленным теоретически, но и вкусившим после тревог и сомнений, возбуждаемых вопросами о вменении и о соответствии карательного закона житейской правде, своеобразную прелесть спокойного и твердо установленного учения о договорах, о наследовании, о праве собственности. Мне вместе с тем стало казаться, что ядовитое изречение покойного А. В. Лохвицкого о том, что в России криминалистами принято считать тех, кто ничего не понимает в гражданском праве и процессе, а цивилистами тех, кто ничего не смыслит в уголовных законах, ко мне уже неприменимо. Конечно, недоставало опыта, но в этом отношении я рассчитывал на помощь своих товарищей по коллегии, надеясь, что они мне укажут, как разрешены путем давнего опыта те вопросы, на которые я не находил ответа ни в законе, ни в решениях Сената. Увы! На первых же порах мне пришлось убедиться, что иные вопросы, которые, казалось, давно должны были быть разрешены практикой, оставались открытыми, потому что их постоянно обходили по тем или другим формальным поводам. Таким был, например, вопрос об ответственности пожизненного владельца завещанным имуществом за долги наследодателя. Он возникал по одному из первых дел, по которому мне приходилось участвовать в роли председателя департамента. Товарищи мои колебались и были не прочь услышать чье-либо авторитетное указание. Я обратился к одному из тогдашних светил нашего судебного мира, рассказал ему, в чем состоит вопрос и какие у нас возникают недоумения. Светило озарило меня благосклонной улыбкой и любезно спросило: «Как же вы думаете решить?» — «Да, вот, я хотел спросить вашего мнения по этому вопросу». — «Знаете, это вопрос очень сложный, но мне во всяком случае будет очень интересно узнать, как вы его разрешите», — ответило, ласково улыбаясь, светило. Зайдя с тем же вопросом к Сергею Ивановичу Зарудному, я поставил его в большое затруднение. Этот выдающийся и в высшей степени симпатичный и оригинальный юрист и человек, однако, откровенно сознался, что в последние годы занимался больше гражданским уложением итальянского королевства и что так как там подобного постановления нет, то как поступить в данном случае, он не знает. «Надо подумать, очень подумать. Да! Но вот кто может помочь нам, — воскликнул он, увидя входящего в кабинет К. П. Победоносцева, — он-то, конечно, знает». Но знаменитый цивилист и мой бывший профессор по Московскому университету, к великому моему удивлению, сказал: «Охота вам возиться с этим вопросом. Да отрубите ему голову, вот и все». На мои слова, что я и мои товарищи именно боимся по ошибке вместо головы отрубить ноги, Победоносцев обещал подумать и прислать ответ. Через два дня я получил от него открытку, на которой было написано: «Советую посмотреть у Даллоза в «Dictionnaire de jurisprudence generale» [46]. Надо заметить, что сборник Даллоза состоит, кажется, не менее как из 60 томов, стоит более тысячи рублей и поэтому весьма редок и мало доступен. Я сам купил его после сношений с лейпцигскими антиквариями, по случаю, за 900 рублей для библиотеки министерства юстиции. Можно себе представить, в каком положении должен был бы находиться на моем месте провинциальный судебный деятель. И таких случаев было несколько.