Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. Из записок судебного деятеля
Шрифт:
Мои 1200 десятин среди непролазных болот и вырубленного леса, до которых было «ни пройти, ни доехать», довольно долго обременяли меня разными сборами и в том числе, по иронии судьбы, взносами на стипендию в память Каткова, в течение многих лет настойчиво преследовавшего меня в своей газете. Наконец я освободился от этой земли, уступив ее для той же цели, с какой она была приобретена, и по той же цене лицу, желавшему быть избранным в мировые судьи, но вслед затем, лет пять назад, снова, по иронии судьбы, был, совершенно неожиданно для себя, почтен избранием в столичные почетные мировые судьи, от которого должен был отказаться по отсутствию ценза. Еще до утраты последнего мне пришлось на железной дороге иметь соседом очень словоохотливого сельского хозяина. Видя, что я слушаю с большим вниманием рассказы о его деятельности по удобрению, орошению, запашке и т. д., он спросил меня: «Вы, очевидно, тоже землевладелец, а сколько у вас десятин?» И, получив ответ, воскликнул: «О, да вы крупный помещик! И какое у вас хозяйство — трехпольное или…» — «Право, не знаю, — перебил я его, — кажется, что клюквенное», — погрузив его в недоверчивое и обиженное удивление…
С грустью расстался я с мировыми учреждениями, сохранив о них самые лучшие воспоминания и искренне тронутый добрыми чувствами, высказанными мне моими товарищами на прощание. По новой должности моей и затем по званию сенатора через мои руки прошло великое множество дел с решениями и приговорами мировых съездов со всех концов России, и они свидетельствовали, что im Grossen und Ganzen мировая юстиция находилась в России в добросовестных руках и исполняла свое назначение. Конечно, встречались промахи и ошибки, но они были немногочисленны, кассировать приговоры приходилось сравнительно редко, и если встречалось заведомо узкое или тенденциозное применение закона, то эти редкие случаи имели место главным образом среди мировых судей по
Таким образом был, закреплен судебный институт земских начальников, по-видимому, — к счастию, только по-видимому, — на много лет, так как предполагалось, что работа комиссии должна облагодетельствовать Россию не на одно десятилетие: нельзя же пересматривать Судебные уставы для каждого нового министра юстиции. Судебная власть, близкая к народу и связанная притом, к сожалению, во многих случаях, с правом бесконтрольного усмотрения, осталась сосредоточенною над большею частью русского населения в руках людей, иногда очень молодых, возрастной и образовательный ценз которых был понижен до последних пределов, людей, часто совершенно чуждых данной местности, назначаемых не по выбору, а по представлению администрации, ей подчиненных и увольняемых ее же простым распоряжением. Правда, комиссия под руководством статс-секретаря Муравьева проектировала для тех местностей — в Западном и Прибалтийском крае, в Польше и т. д., — где не существовало еще земских начальников и наряду с ними жалких обломков мирового института, называемых городскими судьями, — должность участкового судьи, с огромной подсудностью и обязанностями по производству следствий и по исполнению нотариальных действий; но судья этот во многих отношениях был поставлен в худшее положение, чем старый мировой судья. Достаточно сказать, что ему не было присвоено несменяемости, еще гораздо более необходимой единоличному судье, чем члену коллегии. Был также проектирован особый почетный судья, назначаемый министром юстиции (а не утверждаемый Сенатом, как старый выборный почетный мировой судья) из всякого звания людей, окончивших курс высших учебных заведений и прослуживших три года на практических судебных должностях. Земским собраниям и городским думам было, однако, предоставлено право представлять о назначении почетными судьями лиц, обладающих известным цензом и кончивших курс средних учебных заведений, если только они местные потомственные дворяне. Но там, где введены были земские начальники, такие судьи никакого отношения к местному, близкому к народу, суду не имели.
Не могу не припомнить некоторых особенностей и эпизодов заседания по вопросу о несменяемости судей. Муравьев слушал с видимым и невежливым отрицательным отношением мой подробный доклад в защиту несменяемости (он напечатан в моей книге «Судебные речи», изд. 1906 г.). Когда я окончил, он сказал: «Если при рассмотрении проекта Государственный совет согласится с мнением А. Ф., я пойду выше; а теперь вопрос выяснен и я прошу перейти к голосованию». Оно произошло в подавляющей обстановке служебной трусости и поддакивания. Особенно больно было слышать и видеть это со стороны людей, которые по своей предшествовавшей деятельности должны были на практике понять и оценить важность и значение судейской несменяемости. На вопрос одного из них, князя Н. Л-ва, спросившего меня после подачи голоса за отмену несменяемости, сержусь ли я на него, я ответил: «Не сержусь, я жалею вас, ибо наступит история и оценит ваш голос, голос независимого, обеспеченного человека, бывшего прокурора палаты и ныне обер-прокурора…» — «Да, ведь, все равно ничего сделать нельзя, ведь это похороны Судебных уставов». — «Но и при похоронах бывают различные роли: одна принадлежит вдове, идущей за гробом и плачущей, а другая могильщикам. Я — вдова, вы — один из могильщиков». При выходе из этого памятного заседания меня догнал сенатор Б-ий, опытный цивилист и знаток французского права и процесса и очень хороший сам по себе человек, и стал жаловаться на духоту в зале заседаний и накуренность, мешающие отдавать себе ясный отчет в предложениях председателя и моем ответе на них. «Полноте, зачем лицемерить! Председателя можно упрекнуть во многом, но никак не в отсутствии ясности и категоричности его предложений; вы просто смалодушествовали и теперь хотите себя обелить, но я напомню вам слова Достоевского в «Бесах»: «Шепчи, брат, шепчи — нет! Теперь уже не отшепчешься». Через два дня он неожиданно пришел ко мне, бледный и расстроенный, «на одну минуту», и сказал: «Ну да! Вы правы, я поступил скверно, подавая мой голос, но я не спал с тех пор две ночи и пришел вам объявить, что сегодня я послал Муравьеву письмо, что отказываюсь от своего мнения и примыкаю к вашему». Я не мог удержаться от того, чтобы не обнять его…
Вопрос о несменяемости местных судей тянулся в комиссии три года, в ежегодных заседаниях разного состава. Обсуждение его в комиссии оставило во мне самые тягостные воспоминания. С грустным чувством вспоминаю я покорную услужливость многих старых судебных деятелей и некоторых ученых криминалистов, подчинившихся в этом вопросе предуказанному настроению, и в особенности одного причастного к большим историческим событиям, связанным с Восточной войной, судебного сановника, участвовавшего во всех этих заседаниях и изменявшего свой взгляд по мере того, как он лично повышался в чине и должности и украшался. В первом заседании он ворчливо и угрюмо стоял за несменяемость и подписал особое мнение, поданное мной в защиту этого принципа; через год — он уже молчал и не присоединился ко мне, а через год еще, в окончательном, многолюдном, хотя и нарочито замкнутом заседании, состоявшем из особо приглашенных высокопоставленных особ, уже невнятно прорицал что-то против несменяемости и присоединился к огромному большинству против немногих членов комиссии, бесплодно отстаивавших эту необходимую принадлежность самостоятельных судей в том виде, как она существовала даже по ограничительному закону 1885 года. Здесь не место описывать это знаменательное заседание со всеми его перипетиями, поучительными для будущего историка судебной реформы, но если мировым судьям суждено, хотя бы и под другими названиями, возродиться из пепла, то это возрождение не застанет, конечно, в живых почти никого из тех первоначальных деятелей мировой юстиции, которые были преемственно связаны с мировыми посредниками и многие из которых еще помнили то время, когда на русском общественном горизонте засияли Судебные уставы, разгоняя тьму бессудия и лихоимства. Быть может, и мне, с болью в сердце созерцавшему постепенное изувечение этих уставов, не придется дожить до этих дней, но приветствуя их уже теперь, я с чувством сердечного уважения обращаюсь к памяти ушедших, с которыми мне пришлось работать в мировых учреждениях. Из них тоже остались очень немногие, да и жизнь повела нас разными путями, так что встречаться приходилось очень редко, мимолетно и иногда в совершенно неожиданных условиях. Воспоминанием об одной такой встрече с мировым судьей Ц., моим сослуживцем по одному из уездных съездов, я и закончу мое повествование.
Каждый вдумчивый судья, врач и священник должны знать по опыту своей профессии, что жизнь представляет такие драмы и трагедии, которые нередко превосходят самый смелый полет фантазии. Но в жизни бывают не одни драмы и высокие комедии, а и происшествия чисто водевильного характера. Таким характером отличалась и упомянутая мною встреча с Ц. В 1889 году я был избран совещательным членом медицинского совета министерства внутренних дел и мне предстояло сделать всем 26 членам совета визиты, чтобы поблагодарить их за честь избрания. Я исполнял эту скучную процедуру по списку, данному мне из канцелярии совета, исполнял, не торопясь, между делом, и моля судьбу не дать мне заставать моих будущих товарищей, так как в это время я был в самом разгаре моей обер-прокурорской деятельности и дорожил каждым часом, да и предпочитал познакомиться с ними за общим делом. По большей части судьба была ко мне милостива, но так как в то время между членами медицинского совета было много таких, которые в сущности давно уже умерли и представляли то, что Бисмарк называл «уволенным в отпуск трупом» (eine beurlaubte Leiche), то этих-то именно я и заставал. Так, например, мне долго пришлось прождать, покуда ко мне вышел поддерживаемый лакеем, едва передвигая ноги, с отвислыми губами беззубого рта и бессмысленным взглядом оловянных глаз, один из «лейб-врачей», начавший свою практику еще в царствование Александра I. Однажды, в начале января, я отправился сделать визит профессорам Траппу и Мерклину, жившим недалеко от меня на Литейной и в Симеоновском переулке. Начинало смеркаться. На мне было любимое старенькое пальто, про которое моя долголетняя домоправительница говаривала: «Ну уж и пальто! Стыдно на улицу выйти: кончится тем, что, посмотрев на него, вам когда-нибудь подадут». Дом, в котором согласно списку жил Трапп, был двухэтажный барский особняк с лепным гербом на фронтоне. У подъезда стоял величественный швейцар, беседовавший с лакеем в гороховых штиблетах. «Дома Трапп?» — спросил я его, не доходя трех шагов. Швейцар, не прерывая беседы, ответил утвердительно. «Принимают?» Он осмотрел меня с ног до головы и высокомерно спросил: «Да вы кто такой?» — «Я спрашиваю, принимают ли?» — «А я, — ответил он наглым тоном, — вас спрашиваю, кто вы такой? Вот когда узнаю, кто вы, то и увижу, можно ли вас принять. Много тут всяких шляется». Лакей в гороховых штиблетах радостно хихикнул. Я вспылил и, отдавая швейцару мою официальную карточку, сказал, что советовал бы его хозяину не держать таких невежливых слуг. Через несколько домов на мой звонок у квартиры Мерклина мне отворил старичок слуга немец и заявил, что хозяина нет дома. «Отдайте карточку, скажите, что я, вновь избранный член медицинского совета, приходил благодарить за оказанную мне честь и познакомиться». — «Ах, боже мой! — засуетился старый слуга, — они будут так жалел, они пошель тут возле к своему Schwager [58], профессор Трапп. Я могу их сейчас holen» [59]. — «Ну вот, — сказал я, — а я был у Траппа, и меня швейцар самым грубым образом не пустил».
Поздно вечером, в тот же день, когда я вернулся из какого-то заседания домой, швейцар того дома, где я жил, подал мне карточку почетного мирового судьи Ц., на которой было написано, что он убедительно просит меня принять его на другой день рано утром по весьма важному и неотложному делу. При этом швейцар объяснил мне, что Ц. в течение вечера заходил три раза в надежде меня застать. На другой день утром между нами зашел следующий разговор: «Почетный мировой судья Ц.». — «Очень рад возобновить знакомство». — «Я управляю делами графа Апраксина». — Молчание. — «Я управляю делами графа Апраксина». — «Поздравляю вас: это, вероятно, очень хорошее место. Но что вам от меня угодно?» — «Что вам угодно от графа Апраксина?» — «Я никакого графа Апраксина не знаю». — «То есть, как же это? Вы у него вчера были и оставили карточку». — «Извините меня, тут какое-то недоразумение: я ни у какого Апраксина карточки не оставлял. Повторяю, я его не знаю и дела к нему никакого не имею». — «Но позвольте! Вчера, часов в шесть, граф Апраксин послал за мной в Мурзинку, где я живу, требуя немедленного прибытия. Я застал его крайне взволнованным, и он с ужасом показал мне вашу карточку. Он — человек старый, больной и очень мнительный. «Помилуйте, — говорил он мне, — я, вероятно, запутан в какое-нибудь важное дело, может быть, даже политическое. Видите, что тут написано: обер-прокурор, да еще уголовного, да еще кассационного, да еще Правительствующего Сената. У меня сердце не на месте. Ради бога, поезжайте сейчас, узнайте, в чем дело: что ему от меня надо. Скажите, что я человек смирный и ни в каких делах никогда замешан не был. Это просто ужасно…»
Я поехал к вам, не застал, а когда вернулся, то нашел графа в еще большем волнении. Оказалось, что швейцар, увидев суматоху, вызванную вашей карточкой, явился к графу и повинился в том, что он вам нагрубил, и просил его не увольнять». Тогда мне стало ясно, в чем дело. Швейцар, очевидно, ослышался, и мой вопрос: «Дома Трапп?» принял за «дома граф?» Я успокоил моего посетителя, причем он объяснил мне, что номер дома, указанный канцелярией, существовал несколько лет назад; ныне же нумерация изменена, и дом, где живет Трапп, имеет другой номер, а его старый номер перешел на дом графа Апраксина, разгуливавшего в пальто, еще худшем, чем мое, и стяжавшего себе известность ретивой стрельбой в крестьян при объявлении в 1861 году воли в селении «Бездна».
Но водевиль не кончился этим. Через несколько дней я явился в первый раз в заседание медицинского совета. Председатель, почтенный старик профессор Здекауер, сказал мне приветственное слово, и члены совета стали подходить ко мне для личного знакомства и рукопожатия. Подошел ко мне и седой старичок благообразного вида, сказавший с немецким акцентом: «Ах, ваше превосходительство, мне так неприятно, вы были у меня, и мой швейцар вас грубо не принял. Мне рассказал об этом мой родственник, и, представьте, я позвал швейцара и выговаривал ему, а он говорит, что этого никогда не было и что он образ со стены в подтверждение этого готов снять. Я ему сказал: «Ты бессовестный человек! Этот господин не такой, чтобы напрасно обвинять». Ach! Diese Leute sind ja unverschamt Я— профессор Трапп». — «Ну, представьте, ваш швейцар совершенно прав», — ответил я ‘и рассказал ему всю историю…
Стоило вплести во все это какую-нибудь романтическую интригу — и довольно неправдоподобный водевиль был бы готов.
ПРИСЯЖНЫЕ ЗАСЕДАТЕЛИ *
Моя служебная деятельность в должностях товарища прокурора, прокурора, председателя окружного суда, обер-прокурора и сенатора уголовного кассационного департамента Сената дала мне возможность в течение 30 лет иметь дело с судом присяжных. Являясь то стороной-обвинителем, то руководителем судебного заседания, то, наконец, исследователем и ценителем, с кассационной точки зрения, условий, в коих постановлено решение присяжных, причем, конечно, приходилось знакомиться и с обстоятельствами подлежавшего их решению дела по существу, я имел неоднократно случай проверить справедливость столь частых у нас нападок на эту форму суда. Последние раздавались не только в печати и в обществе, но свивали себе по временам гнездо в официальных кругах и в недрах правительственных учреждений. Не раз предпринимался у нас поход против суда присяжных, и дальнейшее его существование покупалось ценой значительного умаления пространства и объема его действия. Особенно опасными для него были так называемые «громкие дела», т. е. такие, которые по личности потерпевших или подсудимых, по важности преступления или выдающейся его обстановке привлекали к себе внимание публики. Когда по таким делам, в особенности в столицах, приговор присяжных шел вразрез с предвзятым ожиданием большинства, в печати и обществе, за отсутствием серьезных политических интересов и вопросов, поднимался шум и гам и суду присяжных нередко произносился решительный приговор. В прессе появлялись статьи, подчас очень страстные, начинавшиеся обыкновенно словами: «Мы давно уже говорили» и кончавшиеся своего рода «delenda Carthago» и «quousque tandem» Являлись добровольцы с напускным возмущением — иногда из среды самого судебного ведомства, а в министерстве юстиции начинали с тревожным упованием взирать на кассационный суд, смущенно думая в то же время, быть может, о неизбежном новом законодательном членовредительстве по отношению к провинившемуся учреждению. Мне памятны несколько совещаний прокуроров судебных палат, созванных в семидесятых годах министром юстиции для обсуждения размеров искупительной жертвы ввиду реальной опасности, грозившей суду присяжных. Эта почти постоянно висевшая над судом присяжных опасность, то ослабевая, то усиливаясь, внушала некоторым из насадителей его в России почти суеверный страх. Когда в начале восьмидесятых годов я заявил юридическому обществу, что намереваюсь сделать в уголовном его отделении доклад об условиях, тормозящих в некоторых случаях успешное действие суда присяжных и требующих законодательного врачевания, председатель общества, почтенный Н. И. Стояновский, приехал ко мне уговаривать меня не делать этого доклада, боясь, что всякое указание на эти условия будет по непониманию или коварству обращено на самое существо дорогого ему учреждения.