Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. Из записок судебного деятеля
Шрифт:
Обращаясь к личным воспоминаниям о деятельности суда присяжных и к беглому обзору нападок на нее, я прежде всего должен заметить, что охранение суда присяжных и улучшение условий, в которые была поставлена у нас его деятельность, вовсе не соответствовали ни потребностям этого суда в упрочении, ни силе и опасному влиянию нападок на него. Все в этом отношении ограничивалось паллиативными мерами, не приносившими в практическом своем осуществлении осязательных результатов, а каждое реальное и неоднократное предложение, вызванное действительными потребностями этого суда, в целях правосудной деятельности, принималось неохотно и надолго увязало в канцелярской тине петербургского бюрократического болота. Достаточно указать хотя бы ка то, что для осуществления такой насущной меры, как улучшение состава комиссий, изготовляющих общие списки присяжных, потребовался тринадцатилетний горестный опыт. Лишь на двадцать восьмом году существования суда присяжных обнародовано разумное ограничение права отвода присяжных и устранение произнесения присяги заседателей перед каждым делом, обращавшего ее в пустую и скучную формальность, теряющую всякое значение от частого ее повторения. В Петербургском окружном суде в мое время, в семидесятых годах, четыре дня в неделю действовали два отделения с присяжными, которым в неделю приходилось рассматривать в среднем около 32 дел, т. е. выслушивать столько раз присягу присяжных и столько же раз присягу свидетелей, так что священник, приглашенный судом, был вынужден, запыхавшись, спешить из одного отделения в другое и торопливо «барабанить» присягу и увещание присягающим. Для того же, чтобы перестать держать представителей общественной совести в тумане неведения о грозящем подсудимому наказании, потребовалось сорок пять лет. А между тем, в первые же тринадцать лет были произведены существенные и обширные сокращения подсудных присяжным заседателям дел, значительная часть которых (по преступлениям должности) ныне и самим министерством юстиции признается нецелесообразной и нежелательной.
Выслушивая нападки на суд присяжных, прежде всего приходилось спросить себя: да тот ли это именно суд присяжных, который, в разумном соблюдении всесословности и одновременного участия представителей всех слоев общества, создали составители Судебных уставов? Предположения законодателя о единении представителей различных отраслей управления в деле выработки общих списков присяжных заседателей на практике встретились с полнейшим разбродом этих представителей, благодаря чему суд присяжных, по отношению к своему личному составу, обратился в житейском осуществлении вместо тщательно оберегаемого детища в обременительного для членов особых комиссий подкидыша, судьбой которого никто серьезно не заинтересован. В первые пятнадцать
Бедность крестьян, призываемых к исполнению обязанностей присяжных, и сопряженное с ней трудное положение их во время сессии давно уже обратили на себя внимание и литературы (Златовратский: «Крестьяне-присяжные») и земств. Многие из последних в конце шестидесятых годов стали выдавать крестьянам-присяжным небольшое пособие на время пребывания их в городе. Но скрытые недоброжелатели суда присяжных начали вопить о том, что исполнение судейских обязанностей обывателями не есть повинность , а дорогое политическое право, вознаграждение за пользование которым извратило бы его существо. К сожалению, первый департамент Сената в 1872 году разделил этот взгляд бездушного формализма и воспретил земствам такие выдачи на том основании, что земство может заботиться исключительно «о хозяйственных пользах и нуждах губернии», причем Сенатом было забыто, что на земстве лежат такие нехозяйственные траты, как расходы на народное образование и здоровье и выдача содержания мировым судьям. И только теперь взгляд земств признается, наконец, — после сорока лет материальной нужды большинства русских присяжных — правильным, и внесенный министерством юстиции в Государственную думу законопроект о выдаче вознаграждения недостаточно обеспеченным присяжным заседателям принят Государственным советом.
Припоминая ряд оправдательных решений присяжных заседателей, которыми мне пришлось заниматься, я нахожу между ними такие, которые были с неразборчивой поспешностью заклеймены названием «возмутительных» и «вопиющих». Да! Были между ними решения, не удовлетворявшие строгой юридической логике и формальным определениям закона, были решения, с которыми коронному судье трудно согласиться, но не было таких, которых нельзя бы понять и объяснить себе с точки зрения житейской. Вдумываясь в соображения присяжных, а иногда выслушивая и их заявления, высказываемые обыкновенно в конце сессии, приходится признать, что часто в их, по-видимому, неправильном решении кроется действительная справедливость, внушаемая не холодным рассуждением ума, а голосом сердца. Не надо забывать, что согласно закону их спрашивают не о том, совершил ли подсудимый преступное деяние, а виновен ли он (ст. 754 Устава уголовного судопроизводства) в том, что совершил его; не факт, а внутренняя его сторона и личность подсудимого, в нем выразившаяся, подлежат их суждению. Своим вопросом о виновности суд установляет особый промежуток между фактом и виной и требует, чтобы присяжные, основываясь исключительно на «убеждении своей совести» и памятуя свою великую нравственную ответственность, наполнили этот промежуток соображениями, в силу которых подсудимый оказывается человеком виновным или невиновным. В первом случае своим приговором присяжные признают подсудимого человеком, который мог властно и твердо бороться с возможностью преступления и вырваться из-под ига причин и побуждений, приведших его на скамью подсудимых, который имел для этого настолько же нравственной силы, насколько ее чувствуют в себе сами присяжные. Надо заметить, что и до сих пор знание, а тем более понимание уголовного процесса очень многим из нашего общества совершенно чуждо. Читая с жадностью газетные отчеты о сенсационных процессах, едва ли кто-либо отдает себе ясный отчет о смысле и причине тех или других действий суда и о законных условиях, в которых они должны производиться. После одного из громких процессов, очень волновавшего петербургское общество, мне пришлось услышать, как один сановник, занимавший в высоком учреждении руководящее положение, негодовал перед светской публикой, собравшейся в гостиной, восклицая: «А? Как вам это нравится? Подсудимая созналась, а председатель ставит присяжным вопрос: «виновна ли она?» А? виновна ли?! Вот до чего у нас дошло!» Даже и профессиональными юристами-практиками по временам проводился в суде взгляд, что защита не может просить об оправдании сознавшегося подсудимого. Понадобилось в 1901 году всестороннее и глубокое по содержанию заключение обер-прокурора уголовного кассационного департамента И. Г. Щегловитого по делу Семенова и согласное с ним руководящее решение Сената, чтобы раз навсегда разъяснить, что «виновен» и «совершил» — не синонимы. К этому надо добавить, что не только относительно виновности, но даже и относительно факта преступления наши (да и большинство западноевропейских) присяжные поставлены далеко не в то удобное положение, в котором находятся присяжные в Шотландии, где их задача облегчается правом, не выбирая исключительно между двумя ответами, избрать средний путь и сказать «не доказано» (not proven)!
Закон открывает перед присяжными широкий горизонт милосердия, давая им право признавать подсудимого заслуживающим снисхождения «по обстоятельствам дела». Из всех «обстоятельств дела» самое важное, без сомнения, личность подсудимого, с его добрыми и дурными свойствами, с его бедствиями, нравственными страданиями, испытаниями. Но где возникает вопрос о перенесенном страдании, там рядом с ним является и вопрос об искуплении вины. Зачерпнутые из глубины общественного моря и уходящие снова, после дела, в эту глубину, ничего не ищущие и по большей части остающиеся безвестными, обязанные хранить тайну своих совещаний, присяжные не имеют соблазна рисоваться своим решением и выставлять себя защитниками той или другой теории. Осуждать их за приговор, сомневаясь в его справедливости, может лишь тот, кто вместе с ними сам изучил и исследовал обстоятельства дела и перед лицом подсудимого, свобода и честь которого зависят от одного его слова, вопрошал свою совесть и в ней, а не в голосе страстного негодования нашел ответ, идущий вразрез с приговором. Но такой человек, особливо если он долго занимался судебной практикой, знает, что убеждение в виновности подсудимого не зависит от его сознания в факте, вызываемого иногда отчаянием, расчетом, побуждениями великодушия относительно действительно виновных и т. п., а нарастает постепенно из ряда обстоятельств, обнаруживаемых при разбирательстве дела. Из них нередко трудно со стороны уловимое образуется имеющее решающее значение впечатление. Опытные судебные деятели, конечно, не раз замечали, как какая-нибудь характерная черта в личности потерпевшего или подсудимого, иногда какая-нибудь его фраза, возглас, замешательство, открывающие внезапно внутреннюю сущность человека, свойство его деятельности и житейского поведения, сразу приобретают огромное значение по произведенному ими впечатлению и властно склоняют мысль присяжных к обвинению или оправданию. В моих «воспоминаниях и заметках судебного деятеля», напечатанных на страницах «Русской старины» с 1907 года и собранных затем в книге «На жизненном пути», приведен ряд таких примеров. Не стану их повторять здесь, но скажу, что то, что строится и разрабатывается в судебном заседании, напоминает собой струю фонтана: поднимаясь все выше и выше, она, наконец, переламывается и спадает в одну сторону, и эта сторона обусловливается почти незаметными, но, однако, очень влиятельными причинами.
Поэтому кричать против решения присяжных, не проследив за всем процессом в заседании, по меньшей мере, слишком поспешно. Публика судит о подсудимом и его деянии по газетным отчетам. Но они или отличаются кратким сообщением о выдающемся деле под громким заголовком «ужасная драма», «кровавая расправа», «дерзкий подлог», «семейная трагедия», «жертва доверия» и т. п., или представляют отчет односторонний, подчас партийный, причем показания свидетелей, излагаясь репортером своими словами и сопровождаясь его собственными выводами и замечаниями, смотря по его личным вкусам и задачам, то сокращаются, то излагаются с преднамеренной подробностью, Но между автором такого отчета, в его торопливой и подчас лихорадочной работе, ни к чему притом не обязывающей и в лучшем случае представляющей в своем конечном выводе лишь мнение газетного труженика, и работой совести присяжных, от которых требуется не мнение, не «взгляд и нечто», а приговор, чреватый последствиями, — большая разница… Даже и стенографические отчеты далеко не всегда дают верную внешнюю картину того, что происходит на суде. Не всегда стенографы успевают в точности уловить быстро текущее слово или отдать себе правильный отчет о смысле сказанного, произвольно соединяя отдельные места, среди которых ими был сделан пропуск. Не могу не вспомнить о стенографистке официальной газеты, которая передавала в своем напечатанном отчете мою обвинительную речь по делу об умерщвлении Филиппа Штрама. Она пропустила слова: «Кругом все так вопиет об убийстве, что подсудимому только и осталось сознаться, но если бы этого сознания и не было, то перед нами целый ряд улик, доказывающих и помимо этого сознания совершение преступления подсудимым, а именно и т. д.» и передала это место речи так: «Кругом все так и вопиет, что тут убийство, но это, впрочем , ничего , а именно»… Вот почему ни на отчетах, ни тем более на рассказах и суждениях по поводу происходившего на суде нельзя основывать правильной критики решения присяжных. Тут обыкновенно рисуется резко намалеванная декорация, но в судебном заседании развертывается картина, некоторые части которой написаны красками жизни с точностью и подробностью миниатюры или сложены, подобно мозаике, из отдельных кусочков, в которые судьям пришлось пристально всматриваться, переживая в душе их место и значение в слагающемся целом.
Дела, по которым раздаются нарекания на присяжных заседателей, распадаются в сущности на две категории: на дела, по характеру и свойствам преступления не привлекающие особого общественного внимания, в которых присяжным, изрекшим оправдание, ставится в упрек признание невиновности, несмотря на собственное сознание подсудимого, и на дела, в которых оправдание идет вразрез с надеждами услышать приговор обвинительный. По делам первой категории могущественным толчком к оправданию служит очень часто долговременное предварительное заключение обвиняемого. При неявке какого-либо существенного свидетеля дело, назначенное к слушанию, вновь откладывается на несколько месяцев (бывали дела, в которых неоднократные отсрочки вызывали пятнадцать лишних месяцев заключения подсудимого под стражей), и, в конце концов, перед присяжными на скамье подсудимых находится человек, виновность которого в их глазах несомненна, но также несомненно и то, что он уже понес наказание, иногда даже и свыше того, которое было бы ему назначено судом по закону. Вся разница в том, что он подвергся этой каре не по приговору суда, а по постановлению следователя, действующего иногда под влиянием предвзятого взгляда на заподозренное им и привлеченное в качестве обвиняемого лицо. К сожалению, при начертании Устава о наказаниях, налагаемых мировыми судьями, была сохранена сословная подсудность и цена похищенного лицами непривилегированными определена слишком низко. Вследствие этого множество дел, разбор которых в мировых и временно заменявших их учреждениях занял бы две-три недели, поступает к судебному следователю и тянется у него в обвинительной камере и в суде многие месяцы, которые обвиняемый проводит в предварительном заключении. Притом, ввиду организации нашего тюремного дела, самый порядок отбытия заключения по распоряжению следователя и по приговору суда не представляет особой разницы в обоих случаях. Присяжным трудно отрешиться от мысли о последствиях своего решения, и в то же время им известны как сомнительные исправительные свойства русского тюремного заключения, так и несомненный вред, приносимый людям, преступившим закон, но еще не испорченным окончательно, пребыванием в этой школе взаимного обучения праздности, разврату, насилию и ненависти к общественному порядку. Перед ними проходят поодиночке и в группах рецидивисты, за которыми числится обширная судимость и отбытие наказания в среднем от пяти до десяти раз. Сознание бесплодности тюремного заключения в связи с продолжительностью предварительного ареста давно уже заставляет присяжных при окончании своих сессий высказывать настойчивое, но покуда тщетное желание» чтобы было, наконец, обращено внимание на сокращение предварительного заключения обвиняемого и на устройство работных домов, в которых праздность заменялась бы принудительным трудом. В отношении работных домов их пожелания сходятся с таковыми же со стороны высшей полицейской власти в Петербурге и всех тех, кого справедливо пугает все возрастающее хулиганство. Но ни в чем скаредность нашего бюджета по отношению к настоятельным нуждам страны, тот паралич законодательства, которым мы страдаем, и велеречивая бездеятельность некоторых крупных городских самоуправлений не сказываются с такой резкостью, как именно в этом вопросе.
Присяжные заседатели — люди жизни, а не рутины. Их нельзя считать представителями того, что Гете в «Фаусте» называет «die richtende gefiihllose Menschheit» ( Судящее (осуждающее) бесчуестеенное человечество (нем.). ) . Поэтому от них нельзя и требовать, чтобы они замкнулись в сухие юридические схемы там, где жизнь выдвигает перед ними вопиющие картины своих противоречий. Несомненно, например, что 17-летний юноша, тщетно ищущий и не находящий себе какой-либо работы, застигнутый на лестнице у шкафа с провизией с отбитым им замком, или юный «бомбист», исключенный за невзнос платы из училища и упавший в обморок от истощения и голода в доме, куда он пришел грозить свертком газетной бумаги, утверждая, что это бомба, или безработный чернорабочий, похитивший с железнодорожной платформы пять поленьев дров стоимостью в 25 копеек с целью согреть голодающую и холодающую семью из жены и трех детей, или мелкий торговец, нанесший тяжкие раны жене и 18-летнему сыну, заставши их in flagranti ( На месте преступления (лат.). ), или, наконец, мещанка, состоявшая в кровосмесительной связи с тринадцати лет с растлившим и истязавшим ее отцом, — все эти и многие подобные им, судившиеся в Петербургском окружном суде в последнее время и отбывшие с избытком свое тюремное заключение при следствии, со строго юридической точки зрения подлежали определенному в Уложении наказанию. Но на присяжных, вероятно, подействовало представление о душевной драме несчастного мужа и отца, о муках этой поруганной дочери, и они вошли в положение обвиняемых, не могущих найти себе заработка, чтобы утолить голод и защититься от холода. Быть может, утром, в день заседания, некоторым из них пришлось развернуть одну из больших распространенных газет и найти на первой ее странице густую сеть объявлений о всевозможных увеселениях игривого, порнографического свойства, о рекламируемых шинах и победах роскошных моторов, о блестящих ресторанах с оркестрами румын и дорогими ужинами после театра, когда «шампанское блестит, как золото, и золото льется, как шампанское», и о других приманках для беспечального и веселящегося Петербурга, успевшего выпить при встрече 1913 года, по сообщению газет, на 150 тысяч рублей «шипучки». А на четвертой странице той же газеты пришлось встретить иногда целые столбцы с известиями о самоубийствах, совершаемых по неимению никаких средств к существованию или по отвращению к проституции не только отдельными несчастливцами, но и группами в два и три человека… И они, быть может, нашли, что при таком житейском контрасте вернуть подсудимого в тюрьму, где он уже немало пробыл и откуда он выйдет снова беззащитный против насущных требований существования, не удовлетворяет требованию их совести. «Это — помилование», — справедливо замечают прямолинейные юристы, «на него присяжные не уполномочены, и оно может последовать лишь по ходатайству суда!» Совершенно справедливо, но в этом «может» и содержится невольный соблазн для присяжных, которые — что так понятно — предпочитают окончательное слово оправдания шаткой надежде на то, что суд решится по каждому подобному делу обременять верховную власть своими ходатайствами о помиловании или смягчении наказания. Не всякое предание суду обусловливает собой осуждение. Довольно часто оно значит: есть основание думать, что обвиняемый виновен, но разберите вы, т. е. присяжные заседатели, вы, которые увидите и услышите его и свидетелей непосредственно. На суде однообразная темная краска карательных определений постепенно стирается и из-под нее выступают другие, житейские образы. Перед присяжными развертывается не один преступный эпизод из жизни подсудимого, но иногда история его жизни. Но история, по чудесному выражению С. М. Соловьева (об Иване Грозном), подчас может подметить даже под мрачными чертами мучителя скорбные черты жертвы. Тем более история обыкновенного человека, впавшего в преступление, может открыть в его жизни страницы, взывающие к сострадательному пониманию, «как дошел он до жизни такой». Формальная справедливость не всегда равна истинному правосудию. «Qui n’est que justice — est cruel» [60], — говорят французы, и Екатерина II была права, выразив ту же мысль словами: «Stricte justice n’est pas justice: justice est equite» [61]. Можно ли поэтому осуждать присяжных за оправдательный приговор, когда перед ними, например, плачет и клянется потерпевшая, прося простить «родимого и кормилица детей», или когда старик отец, носящий имя, неразрывно связанное со «священной памятью двенадцатого года», со слезами молит отпустить 16-летнего сына, обвиняемого в краже из передней калош и шапки и попавшего в дурную компанию подростков, обязуясь отправить его в заграничный исправительный приют? Поучительные примеры приговоров, где житейская правда кладется в основание справедливости приговора, представляет практика некоторых коронных судей во Франции и Англии. Таков, например, известный president Magnand в Шато-Тьерри, которому население присвоило название «1е bon juge» [62]и решения которого, в высшей степени интересные по своей мотивировке, изданы в двух томах. Исследователь практического положения английского судопроизводства Гектор Франс приводит следующий чрезвычайно характерный случай из практики одного из лондонских городских судей. Один молодой человек похитил хлеб из незапертой булочной в минуту отсутствия из нее булочника. «Я был голоден, милорд», — объяснял обвиняемый судье. «Закон осуждает за кражу как куска хлеба, так и золотой цепи, — отвечал ему судья, — и не делает между этими предметами кражи никакого различия. Если бы я следовал только указаниям закона, то осудил бы вас. Но, руководствуясь моей судейской совестью, я вас оправдываю». Затем, не ограничиваясь оправданием, судья через судебного пристава предложил имевшейся налицо публике помочь молодому человеку и тем самым избавить его от необходимости совершения новой кражи. Обращаясь же к булочнику как обвинителю, судья сказал: «Из-за нескольких пенсов вы не затруднились лишить свободы человека, несчастный вид которого, равно как свойство совершенной им кражи, должны были бы указать вам на крайнее состояние, в котором он находился. На основании старого закона Королевы Елисаветы, карающего всякого лавочника за уход из незапертой лавки, я приговариваю вас к одному дню тюремного заключения и к денежной пене».
Для «общественного мнения» по делам второй категории далеко не всегда ясно, что причиной оправдательных приговоров, вызывающих нарекание на присяжных, является во многих случаях самое ведение судебного заседания , которое не может быть признано согласным с правильным соотношением участвующих в процессе сил, равнодействующую которых должна представлять бдительная власть председателя. Делая последнего полным распорядителем и распределителем подлежащего рассмотрению на суде материала, закон возлагает на него, так сказать, синтез всего дела в том руководящем напутствии, за которым следует совещание присяжных. Бывают, однако, и притом в наиболее сложных и важных процессах, случаи, когда материал располагается и подносится присяжным в таком виде, что засоряет их память ненужными данными и отвлекает их внимание в сторону от предстоящей им задачи, заставляя исследовать не идущие к делу обстоятельства, а руководящее напутствие ничего в этом сумбуре не исправляет или пытается исправить часто неумело и почти всегда запоздало. Утомленные присяжные, внимание которых не напряжено в одном направлении, а издергано такими не идущими к делу отвлечениями, уходят в совещательную комнату под впечатлением искусственно перемещенного центра тяжести дела, обращаясь из судей обвиняемого в судей потерпевшего или какого-нибудь явления в общественной жизни или в государственном строе. В первое десятилетие после судебной реформы подобные явления были редки, но с восьмидесятых годов они стали учащаться. Кассационное рассмотрение большинства оправдательных приговоров по выдающимся делам, вызывающих грустное и тревожное недоумение в друзьях суда присяжных и ожесточенные личные и печатные нападения со стороны его недоброжелателей, раскрывало, что истинная причина неудовлетворяющего чувства справедливости оправдания лежала не в недомыслии, слепом произволе или тенденциозном направлении присяжных, а в неправильном ведении судебного заседания и в нагромождении излишних и чуждых делу данных» которыми, как вредной корой, обрастало настоящее ядро дела. В этих случаях бывало, впрочем, виновато не одно ведение судебного заседания. Иногда недостатки или, вернее, излишества судебного следствия вызывались неправильной деятельностью судебного следователя и даже судебной палаты в качестве обвинительной камеры. Про-исходило это от нарушения пределов исследования преступления в тех случаях, когда недостаточное уяснение себе состава преступления и его необходимых признаков заводило судебного следователя на путь исследования таких обстоятельств, которые для суждения о чьей-либо виновности в этом преступлении значения иметь не могут и не должны, или когда усердие не по разуму побуждало его к неуместной любознательности о таких действиях или событиях в жизни обвиняемого или потерпевшего, которые никакого отношения к делу не имеют. Если в этих случаях прокуратура не удерживалась от соблазна воспользоваться увлечениями следователя для архитектурных украшений в постройке обвинительного акта, а судебная палата, по недосмотру или неполноте доклада, такой акт утверждала, то суду невольно приходилось иметь дело с данными, которые могли повлиять на присяжных заседателей в смысле затемнения истинных очертаний дела. К этому присоединялось еще и перегружение списка свидетелей по ходатайству сторон и по требованию прокурора потому, что разрешению вопроса о том, относятся ли некоторые из них к делу, судом не было уделено достаточного внимания.
Нет сомнения, что сведения о поведении обвиняемого, его занятиях и образе жизни необходимы там, где обвинение строится исключительно на одних уликах. Составителями Судебных уставов было высказано, что судом всегда судится не отдельный поступок подсудимого, но его личность, насколько она проявилась в известном противозаконном поступке. Ознакомление с личностью подсудимого в значительной степени спасает от судебной ошибки, которая одинаково возможна как в случаях осуждения только на основании сведений о дурном характере подсудимого, так и в случаях осуждения только на основании преступного факта, который может быть следствием несчастного и рокового стечения обстоятельств и против которого громко вопиет вся безупречная и чуждая злу прошлая жизнь подсудимого. В этом отношении свидетельские показания имеют большое значение. Необходимо только, чтобы эти показания действительно относились к делу, т. е. чтобы ими разъяснялись такие стороны жизни обвиняемого, в коих выразились именно те его свойства, которыми вызваны движущие побуждения его деяния или, наоборот, с которыми его деяние состоит в прямом противоречии. Поэтому, например, в деле московского нотариуса Назарова, обвинявшегося в насильственном поругании целомудрия девушки в обстановке, не допускающей посторонних свидетелей, усложненном последующим ее самоубийством, допрос свидетелей о той роли, которую играли в жизни обвиняемого чувственные стремления, и о его взгляде на характер своих отношений к женщинам вообще представлялся вполне уместным. Но он являлся бы совершенно неуместным там, где отсутствует связь между внутренними свойствами преступления и сведениями о личности обвиняемого. Расточительность обвиняемого, весьма важная, например, в делах о банковых хищениях, не имеет никакого значения в делах о богохулении, а вспыльчивость обвиняемого, приобретающая серьезный смысл при обсуждении убийства в запальчивости и раздражении, совершенно утрачивает его при обвинении в делании фальшивой монеты. Не надо забывать, что суд, рассматривая преступное деяние, осуждает подсудимого за те стороны его личности, которые выразились в этом деянии, а не за всю его жизнь. Не будет ли такое исследование всей жизни напоминать toute proportion gardee провинциального присяжного, который был заменен запасным после того, как в заседании по делу о покушении подсудимого на изнасилование, он, возмущенный тем, что последний упорно и растерянно молчит на вопрос председателя: «Чем вы занимаетесь?», воскликнул с негодованием: «Николашка! Что же ты молчишь? Отвечай же! Скажи: кражами, ваше превосходительство!»