Собрание сочинений в 8 томах. Том 2. Воспоминания о деле Веры Засулич
Шрифт:
Желая проверить свое впечатление, я дал дело моему покойному товарищу по должности обер-прокурора М. Ф. Губскому, благородному человеку и «студенту в душе», что, впрочем, не мешало ему быть прекрасным юристом. Своим отзывом он вполне подтвердил это впечатление. Когда я сказал Муравьеву, что дело должно быть кассировано целиком за отсутствием признаков преступления, он позеленел и, сделав, по своей обычной манере, круглые глаза, воскликнул: «Это невозможно!» — и прибавил внушительным тоном: «Анатолий Федорович! Это никакневозможно. Повторяю вам». — «По моему мнению, невозможен никакой другой исход, и я другого заключения дать не могу». — «А я вам уже говорил, что на это дело обращено особоевнимание и оно не должнобыть кассировано». — «Дело возбуждено неправильно и ведено неправосудно. Оно не может не быть кассировано». Тогда Муравьев, приняв вдруг добродушный вид, сказал мне фамильярным тоном: «И что вам за охота распинаться за эту дрянь? Ну, пускай идут в Сибирь… и черт с ними».— «Вы, конечно, шутите, говоря мне это. Николай Валерьянович, — холодно сказал я. — Вы достаточно знаете меня, чтобы понимать, что обращаться с подобными пожеланиями ко мне не следует». — «Ну, конечно, шучу, конечно, шучу, — забормотал Муравьев, но вслед за тем, впадая в официальный тон, прибавил: — Я должен вас, однако, предупредить, что отмена приговора по делу о хлыстах вызовет крайнее неудовольствие против сената, а вам могут быть большие неприятности…» — «Сенат есть коллегия, — отвечал я, — и решает все миром, а по русской пословице: у мира шея толстая, ее не перерубишь. Что же касается до меня, то моя 30-летняя служба до такой степени полна всякого рода неприятностями, что одной больше ничего не составит. Да и вы, кажется, позабыли, что я не только обер-прокурор, но и несменяемый сенатор, и неприятность, которой вы мне грозите за то, что я дам заключение по закону и по совести, может выразиться лишь в том, что меня отзовут от исполнения обязанности обер-прокурора, что, откровенно говоря, ввиду разговоров, подобных настоящему, меня не особенно огорчит. Я, действительно, боюсь неприятностей, но совсем другого рода:
Второе дело — о штундистах Головко и других — вызвало особое негодование на меня Победоносцева, которого удалось побить его же собственным оружием. Еще задолго до этого решения наши отношения сделались крайне натянутыми. Особенно после того, как я отказался удовлетворить одно его более чем странное желание. Дело в том, что вследствие медлительности печатанья кассационных решений и их малой распространенности в обществе я стал при помощи обер-секретаря Ходнева печатать в «Правительственном вестнике» тезисы из важнейших департаментских решений тотчас же после подписания таковых большинством сенаторов. Затем редакция набирала их в виде особых маленьких книжек и я рассылал эти тезисы сенаторам, что было далеко не бесполезно для их забывчивой памяти. В числе этих тезисов в 1893 или 1894 году (?) был напечатан тезис по делу Малинина относительно старообрядческого молитвенного дома, в котором, согласно данному мною в сенате заключению, говорилось: [97]
Негодованию Победоносцева не было границ, тем более, что против решения сената не было возможности ничего возразить, ни с формальной стороны, ни по существу. С этого времени каждый год в своем всеподданнейшем отчете он стал указывать на написанное мною решение по делу Головко как на в высшей степени вредное в смысле защиты интересов православия и связавшее совершенно руки церковной и судебной власти в преследовании одной из вреднейших сект.
По поводу этого тезиса Победоносцев просил меня повидаться с ним и стал мне доказывать, что печатанье тезисов по раскольничьим делам в высшей степени вредно, ибо, таким образом, они могут безнаказанно поддерживать и расширять свои молитвенные дома. «И все-то вашсенат путает в наших делах и создает нам всяческие затруднения!» — воскликнул он раздраженно. И на мое замечание, что в данном случае сенат только разъяснил точный и неопровержимый смысл коронационного манифеста императора Александра III, который даровал старообрядцам свободу общественного богомоления; если он — Победоносцев — находит нужным эту свободу отменить, то от него зависит испросить разрешение государя на внесение этого вопроса в законодательном порядке в Государственный совет. «Нет уж! Слуга покорный, — и он безнадежно махнул рукой. — В Государственный совет… да, ведь это учреждение, которое надо бы на замок запереть, и ключ бросить в Неву. Мне опротивело слушать всю их болтовню. Я вас прошу: прекратите печатанье этих тезисов!»
Но я на это не согласился и продолжал их печатать, пока, вскоре, не вступил на престол редактора «Правительственного вестника» В. К. Случевский — яркий тип dun vil Hatteur du pouvoir 1в стихах и прозе, как сказали бы французы 40-х годов. Он тотчас же, очевидно под давлением извне, категорически отказался от печатанья тезисов, и таковые должны были перекочевать на бедные и мало распространенные страницы журнала министерства юстиции. Когда вышел «Московский сборник», Победоносцев послал его мне без всякой надписи или письма, но надписав мой адрес на конверте своей рукой. Как раз в это время вышла моя книга за последние годы, где многие из вопросов, разработанных Победоносцевым в своем сборнике, были затронуты и мною в совершенно противоположном смысле:. Я поступил с этой книгой совершенно так же, надписав лишь конверт. За этими своеобразными дипломатическими нотами уже чувствовалось близкое отозвание посланников. Оно и совершилось после решения по делу Головко. Победоносцев стал считать меня злым гением нашего кассационного суда и открыто выражать свое негодование на меня, причем оно принимало иногда комические и недостойные формы. Близкая приятельница семьи Победоносцева, Ю. А. Хорина, рассказывала мне, что как-то при ней Константин Петрович стал разбирать вновь полученные газеты и журналы и, развернув американскую с иллюстрациями, вдруг с негодованием швырнул ее на пол. Удивленная Хорина, гостившая в это время у Победоносцевых, подняла газету и, увидев на одной из ее страниц мой портрет (мне неизвестно, по какому поводу напечатанный), взглянула на Победоносцева вопросительно. «Если бы вы знали, — ответил ей Победоносцев, — сколько вреда нампричинил этот человек в сенате!»
Когда в 1900-х годах я был избран в почетные академики Пушкинской академии и в первом ее заседании сказал маленькую речь о задаче ее выступить в защиту чистоты русского языка, жестоко искаженного невежественными писаками, на меня за это с грозным глумлением и инсинуациями набросился «заплечный мастер» нового времени Буренин, очевидно возмущенный тем, что академия не вспомнила еголитературных заслуг. Этот фельетон-вызвал справедливое негодование во многих и принес мне много сочувственных писем, телеграмм и трогательный адрес московских студентов. Но Победоносцев — сам мастер и ревнитель родного языка — унизился до того, что ходил к своим знакомым с этим фельетоном и, восхищаясь, читал его вслух. «Что делает Константин Петрович?» — спросил я как-то на студенческом обеде его товарища Саблера. «Скорбит о вас, — слащавым тоном ответил он мне,— и огорчается, когда к нему притекают с вестями о некоторых сенатских решениях». Эта «скорбь», однако, была воинствующая и вскоре дала мне себя знать. Уже в августе 1898 года в Москве, на открытии памятника Александру II, вновь пожалованный Андреевский кавалер Победоносцев, встречаясь со мною в Успенском соборе, посмотрел на меня с явным недоброжелательством. Его взгляд как бы спрашивал: «Зачем тыздесь, в храме той церкви, деятельности которой ты постоянно «ставишь палки в колеса?»— «Зачем тыздесь, — хотел бы я ему ответить,— ты, на торжестве в память человека, разрушению дел которого ты так много содействовал!!» А 28 декабря, как значится в моем дневнике, ко мне пришел Таганцев. Еще раньше, найдя для себя выгодным и безопасным в смысле разных неприятностей плыть по муравьевско-победоносцевскому фарватеру, Таганцев со свойственным ему лицемерием заявил в распорядительном заседании департамента, что дела о расколах и ересях, сосредоточенные в том отделении, где я заседал, и в огромном большинстве случаев докладываемые мною, подлежат направлению и во все другие отделения, согласно распределению между ними судебных округов, «так как после трудовАнатолия Федоровича по этим делам все вопросы, в них возникающие, настолько разработаны, что и другие отделения не затруднятся в разрешении этих дел!» Новое направление дел было решено, и с этих пор дела Саратовского, Петербургского, Одесского и Казанского округов попали в равнодушные или бездушные руки других докладчиков, между которыми особенно отличался в качестве ревнителя православия лукавый и черствый лакей князя Мещерского С. Ф. Платонов. Придя ко мне в указанный выше день, Таганцев с деланным участием и усмешечками дружески стал меня предупреждать о том, что мною «очень недовольны там»и что он боится, что по прокуратуре будет сделано распоряжение о ненаправлении ко мне ни одного раскольничьего дела из оставшихся в моем ведении Московского и Харьковского округов. «Ну, что же?!—сказал я. — Я изменить своих взглядов не могу, а если другие докладчики их не станут разделять, то я начну переносить дела в присутствие департамента». — «Ну, да-а, конечно, — отвечал мне первоприсутствующий, шагая по моему кабинету и не глядя мне в глаза. — Но, ведь, это прибавит тебе и нам напрасной работы. Ну, да я считал нужным тебя предупредить…» И предупредитель, по-видимому, довольный исполнением своей миссии, удалился. Но не прошло и двух недель, как (11 декабря того же года) он снова зашел ко мне и, с трудом напустив на свое жизнерадостное, толстое, красное и самодовольное лицо озабоченный вид, дружески счел необходимым мне сказать, чтоб я был очень осторожен по раскольничьим делам, так как ему (конечно, со слов Муравьева) известно, что Победоносцев в совершенном негодовании на меня и не нынче — завтра может доложить государю о моем вредном и разрушительном для православной церкви направлении. «Что же! Пускай докладывает». — «Да, но знаешь, ведь тебя и Николай Валерьянович не будет иметь сил защитить!» — «О, в этом я не сомневаюсь! Он, даже, вероятно, посодействует. Нет, уж вы меня оставьте в покое. На меня такие давления, как на судью, не подействуют…» Мне и до сих пор противно вспомнить о всех этих разговорах, причем роль передатчика угроз принимал на себя известный ученый и первенствующий уголовный судья в империи… и больно припомнить то чувство одинокого бессилия, которое постепенно внедрялось тогда в мою душу при сознании, что судьба разных гонимых за свою веру все более и более становилась в зависимость от местности, где они «преступно мыслили, молились или думали спасти душу других», от упорства г. Люце, малодушия Марковича и бездушия Арцимбвича или от моего случайного отсутствия по нездоровью или другим, независимым от меня причинам. Победоносцев, очевидно, жаловался и взывал о моем укрощении не только вообще, но и по отдельным делам. Так, от обер-прокурора в это время было потребовано сенатское производство по одному из старых дел о совращении в раскол, где был полный состав преступления. В перерыв одного из заседаний комиссии по судебным уставам Муравьев, жалуясь мне на докуки своего положения, как на пример таковых указал мне на то, что Победоносцев именно по этому делу jette feu et flamme [98]против меня, как бывшего обер-прокурора, а между тем оказалось, что не только не я давал заключение по делу, но в моей отметке на нем для товарища обер-прокурора мною написано: к сожалению, надо оставить без последствий ввиду таких-то и таких-то кассационных решений. Когда в 1900 году, усталый от 16-летней кассационной деятельности и с душевной горечью ясно увидев свое полное одиночество и «победу и одоление» над собою разного рода карьеристов, трусов и предателей, я решился перейти в общее собрание, ко мне влетел пораженный этим известием Таганцев и на этот раз с непритворным сожалением вопросительно воскликнул: «Победоносцев?!?», изобличая тем, что готовилось против меня со стороны великого инквизитора в годы властного неуважения к разрушаемым судебным уставам. Почтенные товарищи мои по кассационному департаменту, за исключением двух лиц (Смиттен и Акимов), расстались со своим многолетним сотрудником совершенно холодно и равнодушно. Вероятно, он им надоел в последнее время, как беспокойный член коллегии, нарушавший «fastigium et quies» [99]сената, а, может быть, некоторые из них, разделяя предположение Таганцева, рассматривали его как опального, которому неудобно выражать свое сочувствие. Но в первом общем собрании я был встречен радушно и очень внимательно.
Пословица говорит: «На ловца и зверь бежит». То же случилось и со мною в общем собрании. Этот зверь побежал на меня в виде дела об архангельских поморах, которое состояло в том, что… [100]
Присутствовавший в заседании Саблер, не привыкший встречать возражений на свои сладкоречивые заключения, был сначала удивлен, потом неприятно поражен и наконец явно обижен, когда я встал и при напряженном внимании обступивших меня сенаторов, которым хотелось, по выражению одного из них, «послушать кассационного соловья», отделал его на обе корки, поставив вопрос в широкие рамки. Старцы согласились со мною почти единогласно в количестве, значительно превышавшем узаконенные две трети, так что вопрос был решен окончательно и бесповоротно. Уходя из заседания, Саблер мне сказал с нескрываемым раздражением: «Удивительное решение! Этим уж мы исключительно вам обязаны!» — «А эти «мы»,— отвечал я, — то есть вы и Константин Петрович думали, что с уходом моим из кассационного департамента я положу на свои уста печать безмолвия, следуя совету того святого, который рекомендовал ограждать себя молчанием? Нет, Владимир Карлович. «Мы» — ошиблись. Здесь, напротив, у меня развязаны руки, так как я могу говорить по существу, и буду с вами воевать, как бы ни «скорбел» обо мне Константин Петрович». Это мне и пришлось осуществить не один раз, так что Саблер стал являться в общее собрание с тщательно подготовленною речью, проникнутой особым, «елейным» красноречием. Но общее собрание по всем делам соглашалось со мною, пока не произошли две перемены: старые департаменты сената стали наполняться и даже переполняться всякими административными отбросами и часто такими людьми, которым было зазорно подавать руку или отдавать официальный визит. В среде сенаторов появились губернаторы, засекавшие «жидов» и крестьян во время вымышленных бунтов, и целая вереница неудачных директоров департамента полиции, которые, хапнув огромное содержание, отпрашивались, оберегая свою драгоценную шкуру, в сенаторы. Мало-помалу характер и состав общего собрания изменился до чрезвычайности, и прежние представители строго консервативного элемента сравнительно с вновь назначенными оказались либералами, так что звание сенатора для тех, кто стоял за кулисами этого учреждения, утратило всякое внешнее достоинство. В других господах, по поводу многих из которых невольно вспоминался разговор Яго с Брабанцио («Отелло»), я бы не встретил поддержки против Победоносцева и аггелов его, особливо если бы их взгляды разделял министр внутренних дел, согласно с заключением которого рабски вотировали новоиспеченные сенаторы. Но, с другой стороны, наступление так называемого освободительного движения уже при Святополке — Мирском подействовало радикальным образом на Саблера, который совершил по отношению к своему «отцу-командиру» своего рода государственную измену, перейдя avec arme et bagage 1ка сторону его противников в комиссии о веротерпимости при комитете министров. Совесть заговорила в медоточивом московском профессоре, и он, выражаясь словами Тургенева, «сжег то, чему поклонялся, поклонился тому, что сжигал».
Но возвращаюсь к уголовному кассационному департаменту. В последние годы моего пребывания в нем влияние Победоносцева и Муравьева на Таганцева, сказавшееся в приведенных объяснениях последнего со мной, усилилось, к сожалению, в резкой степени. Не отказываясь прямо от высказанных им в соответствующих решениях достойных истинного юриста взглядов на сущность и условия совращения в раскол и в ереси, он стал, однако, в случаях, которые тревожили Муравьева и Победоносцева, направлять прения к оставлению жалоб без последствий по процессуальным основаниям. Это сказалось с особой ясностью по двум возмутительным делам: о нижегородских пашковцах и о тамбовских хлыстах. Первое из них дало яркую картину того развращения, которое было посеяно в наших судах Победоносцевым и Муравьевым. 14 человек крестьян Нижегородского уезда … [101].
1 Пометка Кони: оставить белую страницу % 20А. Ф. Кони, т. 2
Когда было приступлено к обмену мнений в департаменте, Таганцев предложил голосовать по каждому нарушению в отдельности. Этот коварный прием давал возможность каждое из этих нарушений признать несущественным и затем оставить жалобу без последствий. Я восстал против этого, настаивая на рассмотрении всех нарушений в совокупности, так как только таким образом и можно было восстановить и оценить целостную картину бесчестного ведения этого дела. Меня поддержали, и затем я нарисовал эту картину по фактическим данным, заключив требованием о передаче действий товарища председателя в соединенное присутствие по обвинению его в подстрекательстве к служебному подлогу. Затем началось голосование, и первым должен был подать голос младший из сенаторов, только что назначенный Фойницкий. «Я не нахожу никаких оснований для кассации», — сказал ученый и считавшийся либеральным доктор уголовного права, со своим обычным глухим кашлем и ужимками злой и завистливой обезьяны. «А действия Скворцова?!» — спросил я. «Что же действия Скворцова? —отвечал либеральный ученый.— Он действовал из ревности по вере, и его за это винить нельзя», — возразил он, передергивая карты, как будто дело шло об ответственности Скворцова, а не о вопиющих нарушениях форм и обрядов процесса, допущенных судом. Голоса, однако, склонились в пользу кассации, хотя против нее совершенно неожиданно высказался С. С. Гончаров, почему-то обидевшийся тем, что, требуя отмены приговора, я, между прочим, сказал, что в России ещесуществуют судебные уставы, которые не надо позволять подвергать бессовестному поруганию. «Хотя я, — сказал Гончаров,— не менее сенатора Кони уважаю судебные уставы, но…» — и т. д. При вторичном рассмотрении дела все подсудимые были оправданы, а соединенное присутствие, жестокое к ничтожным упущениям судей, под председательством честного, но тупого автомата Шрейбера свело дело об ответственности нижегородского товарища председателя на ничто. Негодованию православного ведомства и негодяя Скворцова, как мне передавал Случевский, не было пределов. Боясь, что под давлением министерства бедному Калинину будет отравлена судебная жизнь в судебном ведомстве, я заручился обещанием моего старого товарища и сослуживца Н. И. Белюстина дать ему место в таможенном департаменте и написал об этом Калинину, но ответа от него не получил, вероятно, «маленького героя» не решились притеснять.
По второму делу я понес полнейшее поражение, несмотря на поддержку нескольких порядочных людей между сенаторами
Дело докладывал вышереченный сенатор Платонов, который распинался за оставление жалобы без последствий, за правильное применение статьи 576 Устава угол, суд-ва, ссылаясь, посматривая на меня с особым смаком, на постыдное решение сената по делу Засулич. Его горячо поддерживал Таганцев, лицемерно заявляя о своем личномуважении к Б. Н. Чичерину. Так состоялось решение, жестокое по существу и растлевающее судей, предоставляя полный простор их произволу в отнятии у подсудимого средств оправдания. Мое душевное состояние видно из обмена письмами между мною и Б. Н. Чичериным, начавшегося тотчас после провозглашения позорной резолюции по этому делу [102].
Должен сознаться, что дела Матерухина и Колесниковых и затем дело графини Нирод, о котором речь будет ниже, были последними каплями, переполнившими чашу моих нравственных страданий в кассационном сенате. Ясно видя, что мне приходится играть глупую роль щедринского добродетельного короля, спрашивающего удивленно щуку о том, знает ли она, что такое правда, я написал Муравьеву письмо, прося о переводе меня в общее собрание. Предчувствия мои о горькой бесплодности моих протестов вскоре и оправдались. Достаточно сказать, что вопрос о штундистах был снова возбужден в департаменте, причем господа Фойницкий и Люце (подавшие затем особое мнение) чуть не добились отмены решения по делу Головко, доказывая, что сенат не имеет права входить в оценку оснований, по которым суд установил в каждом данном случае признаки штундизма. Настроение сената стало таким, что обер-прокурор (сколько помнится Щегловитов) сказал мне, что если этот вопрос возникнет еще раз, то сенат непременно согласится с par nobile fratrum [103]господами Люце и Фойницким.