Чтение онлайн

на главную

Жанры

Собрание сочинений в 8 томах. Том 2. Воспоминания о деле Веры Засулич
Шрифт:

Возвращаясь к Победоносцеву, я припоминаю, что по странной иронии судьбы и он, и его товарищ Саблер обращались ко мне по делам об общих преступлениях три раза, и все три раза по делам весьма скабрезного свойства. Так, Саблер просил меня о милостивом отношении к «несчастному» доктору Фамилианту, осужденному мировым съездом за непотребные, соединенные с соблазном действия относительно девочки, встреченной им на лестнице дома, где он проживал. Виновность Фамилианта, дрожащего чуть не в смертном страхе старого еврея (последнее обстоятельство особенно возмущало г. Люце), была очень сомнительна, а приговор съезда написан небрежно и невразумительно, так что жалкий старик должен был второй раз предстать перед съездом. Первая просьба Победоносцева по этого рода делам касалась содержателя ремесленного заведения, который развращал несчастных мальчиков, отданных в учение, возмутительными любострастными действиями, употребляя при этом насилие и даже вывихнув челюсть одному из них, отказавшемуся содействовать его гнусным манипуляциям. Постигнутый суровым приговором окружного суда, он, уже не знаю какими путями, добрался до Победоносцева и, вероятно, наврав ему с три короба, сумел его разжалобить, так что Победоносцев спрашивал меня, есть ли основание ходатайствовать о его помиловании, и я должен был noir sur Ыапс [104]изложить ему все faits et gestes [105]«несчастной жертвы правосудия». Эта неудачная попытка заступничества, конечно построенная на добрых побуждениях, интересна тем, что тот же Победоносцев в конце 90-х годов высказал весьма оригинальное мнение о монахах своего ведомства. По новому закону о наказании малолетних за преступления они подлежат в некоторых случаях отдаче на исправление в монастыри. Но закон не содержал в себе указаний, в каком порядке, по чьему

ближайшему распоряжению и во все ли монастыри или в специально для этого назначенные должны быть отправляемы осужденные малолетние. По поручению сената первоприсутствующий отправился спросить мнения Победоносцева. «Да что вы?!—возопил тот. — Помилуйте?! Что затеяли! Отдавать детей в монастыри! Да ведь их там развратят! Это совершенно невозможно! И кто это такой закон написал!» — и т. д. Это не мешало ему, впрочем, допускать отнятие детей у раскольников, записанных обманом или насильственно в православие, и отдавать их в те самые монастыри, о нравственности обитателей которых он был столь низкого мнения. Именно по одному из таких дел обратилась ко мне за советом графиня Татьяна Львовна Толстая, спрашивавшая при этом, не следует ли ей пойти к хорошему знакомому их семейства и влиятельному у государя человеку генерал-адъютанту графу Адаму Олсуфьеву. Я посоветовал ей взять быка за рога и пойти со своей негодующей просьбой прямо к Победоносцеву, сославшись в разговоре с ним на то, что она собирается пойти к Олсуфьеву. Я проводил ее до дверей квартиры

обер-прокурора в унылом доме на Литейной. Результатом разговора с нею великого инквизитора были: предписание местному архиерею, о котором он отозвался при этом, как о дураке, немедленно освободить детей несчастных сектантов из монастыря и отдать родителям и… известная глава в романе «Воскресение».

Второе деловое письмо Победоносцева не находит себе, однако, извинения в добросовестном заблуждении, в которое он мог быть введен.

В 1899 году в Тульском суде слушалось поистине ужасное дело сельского священника Тимофеева, который, развратив малолетнюю няню своих детей, выдал ее затем замуж за глуповатого местного крестьянина и продолжал с нею связь, передавая ей записки о часе и месте свидания (иногда даже назначаемом в церкви) при подходе ее ко кресту по окончании литургии. Начав затем ее ревновать к мужу и подчинив ее совершенно своей воле, он уговорил ее привести вечером в день храмового праздника мужа в сарай (будто бы за получением мяса) и там, в ее присутствии, при помощи своего работника собственноручно задушил несчастного, затем усадил его труп между собою и работником в тележку, провез его по селу и, поколесив в окрестностях, бросил тело с камнем на шее в пруд, забыв, однако, снять с него фуражку, которая всплыла и послужила к открытию убийства. Тимофеев имел цинизм служить панихиды по умершем от рук неизвестных злодеев и отпевать его. Несчастной женщине, однако, стало казаться, что ее преследует покойный в виде привидения, и она рассказала следователю всю истину, упорно стоя на своем признании. На суде второй священник, отозвавшийся сначала незнанием, после принесения торжественного обещания говорить правду по священству, объяснил, что, придя из любопытства в соседний сарай, чтобы подсмотреть в щелку соитие Тимофеева с N. N., увидел вместо того убийство. Присяжные, спутанные защитой Тимофеева и торжественным заявлением тульского губернского предводителя дворянства Арсеньева (впоследствии члена Государственного совета), явившегося в суд в мундире и орденах для вящего эффекта, в том, что лично ему известный почтенный иерей не мог совершить столь гнусного преступления, вынесли оправдательный приговор. Дело поступило в сенат по протесту прокурора и с объяснением Тимофеева, исполненным кляуз и всякого рода инсинуаций. Духовное ведомство переполошилось, и его представители стали проповедовать, что священник явился несчастной жертвой крайнего радикализма судебного ведомства Таганцев направил дело ко мне, и затем я получил следующее письмо Победоносцева [106].

Я ответил, что ввиду серьезных нарушений, допущенных председателем в своем руководящем напутствии, лично нахожу необходимым отменить приговор, но для более всестороннего рассмотрения дела — перенесу его ка уважение присутствия департамента, то есть на разрешение 20 человек. Приговор был кассирован. Во избежание местных влияний дело было передано присяжным г. Орла, и ими Тимофеев был осужден. Это дело напоминает мне два других, тоже касающихся служителей алтаря и бывших в рассмотрении сената в конце 90-х годов.

Было ослепительно яркое и жаркое утро в Санремо, когда в итальянских газетах я прочел известие о смерти

Победоносцева. Весь день скорбное чувство и омраченная мысль обращались к нему. Он предстал передо мною во всем трагизме своих последних лет и в особенности своих последних минут. Почти никем не любимый и многими ненавидимый, сходя в могилу, он не мог не видеть на протяжении всей своей житейской деятельности место пусто, место бесплодно, место безводно, не мог не понять, что, поддерживая внешний обряд жизни и веры и угашая в них всякий дух, он ничего не достиг. Искаженный давлением, этот дух воспрянул с необычайной силой и сломал все преграды. Государственный пессимист и фанатик немого уклада жизни, он присутствовал при том, как невежественные и близорукие оптимисты фанатически двинулись к утопическим идеалам, брызгая грязью и не брезгая пролитием крови. Ему пришлось присутствовать при разложении того ведомства, которое он олицетворял собою 20 лет, и увидеть полное равнодушие воспитанного им общества и голодного и невежественного народа к заветам истории, к целости родины и к вопросам веры. Он дожил до того, что сын человека, которого на несчастие России он убедил свернуть с пути, по которому начал в своих реформах идти Александр II, отвернулся от него и в малодушном страхе поспешил обязаться дать России те свободы, против которых так вопиял «Московский сборник». В печати говорилось, что он и на одре болезни интересовался всем и заставлял прочитывать себе газеты. Можно, однако, себе представить, что чувствовал он, читая хотя бы о первых заседаниях новой Государственной Думы. Он умирал медленно, как тяжко раненный воин. Перед ним воочию наступило со страстною и необдуманною стремительностью торжество практическое тех начал, на подавление которых он столь бесплодно употребил и свой острый ум, и свое влияние, быть может, не без тяжкой внутренней борьбы, заглушая в себе голос постепенно иссушаемого сердца. Мне писали из Петербурга, что на его панихиде из посторонних плакал один лишь черствый старик барон Менгден — его школьный товарищ, а из Москвы донеслась зашипевшая около его праха бесчестная клевета об оставленных им 6 миллионах, источник происхождения которых был неизвестен. В печати смерть его была встречена полным равнодушием, как нечто уже давно совершившееся и лишь запоздавшее в своем оглашении. А между тем каждый (ив том числе я), знавший его не по одной наслышке, не станет отрицать в нем ни бескорыстия, ни искренней любви к России. Вся беда лишь в том, что как государственный человек он умер в конце 70-х годов и с тех пор распространял вокруг себя тление и ржавчину.

Весть о его смерти перенесла мою мысль в Петербург и заставила ее перешагнуть через порог его неприветной обители. Мне показалось, что я вижу его иссохшее бледное лицо и потухающие глаза и слышу его обычные безнадежные вздохи: «Ах, боже мой! Боже мой! — шепчут его бескровные уста. — Ах, боже мой! Боже мой!» Пускай же будет милосерд к нему тот бог, которого он так часто призывал и которому он так странно служил!

3 мая с/с«

Финляндия. Нишлот.

1 августа 1907 г.

В 1891 году после долгих и мучительных колебаний я оставил должность обер-прокурора кассационного департамента, с которой у меня связаны самые светлые воспоминания. Я получил эту должность на сорок втором году жизни, в тот период, когда по моему замечанию умственные, а иногда и физические силы человека достигают своего апогея. Несмотря на томительную и неудовлетворявшую меня деятельность гражданского судьи в палате, несмотря на упорное преследование меня со стороны официальных сфер, не понимавших и не хотевших забыть дела Засулич, несмотря, наконец, на многие горести личного и общественного свойства, я с божьей помощью не только сохранил, но и накопил энергию за протекшие с дела Засулич семь лет. Вместе с тем моя гражданская деятельность, представлявшая собою fastigium была вместе с тем и «quies» [107], и благодаря этому укрепилось мое слабое здоровье. Поэтому я отдался всеми силами души и с напряжением всех физических сил труду обер-прокурора, которому я желал придать влиятельный и благотворный характер. Это, по-видимому, и удалось. Мои заключения стали печататься в газетах и привлекать публику в заседания, заставив ее интересоваться тем, о чем она дотоле и понятия не имела: деятельностью кассационного суда. Вместе с тем сенат, отнесшийся, за небольшими исключениями, к моему назначению равнодушно, а со стороны некоторых даже враждебно, вскоре обратился во внимательного слушателя, а затем, наконец, в моего безусловного союзника, так что в последние пять лет моего обер-прокурорства я уже не знал случая, когда сенат со мною бы не согласился, несмотря на то, что я давал заключения каждый вторник по всем делам, вносимым в департамент, исключая питейных, лесных и строительных. Я старался вносить в эти заключения, наряду с юридическими соображениями, этические взгляды и наставления, пытаясь в то же время по отношению к бытовой и житейской обстановке дел отразить в этих заключениях результаты «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет».

Бывали, конечно, тревожные и трудные положения, особливо там, где приходилось круто ломать застарелую сенатскую практику, как, например, по вопросу о клевете в печати, или воевать с режимом Победоносцева и аггелов его по делам о преступлениях против веры, но порядочность в отношениях ко мне министров юстиции Набокова и Манасеина и сочувствие лучших людей моего времени поддерживали меня нравственно, а сокровенный внутренний голос, вещавший мне, что я иду по верному пути, окрылял мою мысль и мое слово. Все это заставляло меня желать «не желать еще лучшего» и оставаться в моей должности до конца дней. Я сознавал, что в судебном ведомстве наступает нравственный перелом, что прежняя любовь к судебному делу иссякает и что в руках какого-нибудь нечестного стрелочника судебные деятели незаметно для них могут быть с прямого пути, намеченного судебными уставами, переведены на путь грубого карьеризма и душевного опустошения ради суетных приманок. От руководящей деятельности кассационного суда зависело многое, чтоб удержать прежний правильный курс. Сенатское «quos ego!» могло звучать и грозно и вразумительно. Для этого, однако, и курс сенатского корабля должен был быть правильный и неуклонный. Провидение поставило меня в рулевые этого корабля, и я сознавал одновременно всю глубину моей перед ним ответственности. Но в 1887 году произошло нечто, о чем как-то дотоле не думалось. 1 марта на Невском проспекте были арестованы 5 молодых людей, при 2 из которых оказалась бомба, предназначенная для цареубийства Хотя деяние их или по крайней мере большинства из них имело характер лишь приготовления, но при действии нашего старого Уложения, которое валило в одну кучу и совершение, и голый умысел по государственным преступлениям, наказывая их одинаково, они были преданы суду Особого Присутствия сената, осуждены и казнены, несмотря на свою просьбу о помиловании, за исключением одного. Шевырева, за которого усердно заступился Победоносцев. Я пережил тяжкие минуты ожидания, что жребий обвинителя падет на меня и что чувство служебного долга поставит меня в невозможность отказаться от участия в этом судбище. Противник смертной казни вообще, за исключением горестных случаев, когда надо устрашением обуздать всплывшие поверх дикие страсти озверевших подонков общества в эпохи разложения общественного или государственного порядка, я тем более не допускал ее за политические преступления, и в особенности в форме отдаленного покушения или приготовления. Поэтому я, конечно, в заключении о наказании смягчил бы его на несколько степеней, что было бы, впрочем, совершенно бесплодно, так как Особое Присутствие и общее собрание сената, как показало последующее, не допускали и мысли об устепенении смертной казни переходом к каторжным работам. Бездушный и злобный холоп Дейер настоял бы, конечно, на смерти, а для меня при Александре III такое мое заключение имело бы непосредственным результатом увольнение меня в отставку от любимого дела, которому, я чувствовал, я служил с пользой и честью. Должно быть, Манасеин это понимал и двояко берег меня, так как он назначил исполнять прокурорские обязанности в Особом Присутствии Н. А. Неклюдова. Хотя последний уже давно положил право руля и в своих законодательных и кассационных заключениях поплыл по фарватеру, пролагаемому грубым и близоруким «миротворцем», но тем не менее он, нервный и впечатлительный, не мог отрешиться от лучезарного прошлого своей юности. Автор недопущенной к защите диссертации «Уголовностатистические этюды», издатель Милля и Льюса, блестящий комментатор Берне и популярный мировой судья не мог, конечно, и думать в свое время, что ему придется требовать смертного приговора. Он был совсем раздавлен данным ему поручением, тем более, что один из подсудимых, выдающийся по таланту студент-математик Ульянов, был сыном его собственного любимого учителя в Пензенской гимназии. Страдал он и на суде, но тем не менее в судебном заседании успел себя настроить в унисон с общим деланным настроением верноподданнического ужаса. Он не погнушался даже требовать, вопреки прямому указанию судебных уставов, оглашения собственных сознаний подсудимых для какой-то фантастической «проверки обвинительного акта». Его первая и последняя обвинительная речь была бесцветна. В ней чувствовалась неискренность и не было даже Муравьевской риторики и деланного пафоса, а ссылка на то народное негодование против молодежи, которое возбудило быдеяние подсудимых, если быоно удалось, была крайне натянутой, ввиду отношения народа к убийству Александра II. Зато Дейер плавал, как рыба в воде, судорожно вертел карандаш в руках и всласть повторял в усугубленном виде свои старые приемы по делу Нечаева в Москве. «Встать!» — скомандовал он подсудимым при чтении обвинительного акта и совершенно произвольно заставил их стоя прослушать этот акт. «Где вы окончили курс?» — спросил он молодую девушку-еврейку, обвинявшуюся в укрывательстве подсудимых. «В Елизаветградской (кажется) женской гимназии».— «На казенный счет?» — «Нет, на счет родителей».— «А какого вероисповеданья ваши родители?» — «Иудейского». — «Значит, евреи?» — торжественно провозглашает Дейер. «Да», — говорит дрожащим голосом, бледнея, несчастная. «А чем они занимались?» — «Коммерцией».— «Га! — восклицает Дейер. — Значит гешефтом?!» Девушка поникает головой и молчит. И это происходит перед самой обвинительной речью, в которой обвинитель будет требовать головы. Зная себя и свою вспыльчивость, я сомневаюсь, что был бы способен после такого допроса встать и к величайшему скандалу заявить, что не желаю участвовать в ведении процесса с такими приемами. Если припомнить, что после процесса 1 марта 1881 г. даже весьма услужливый Фукс впал надолго в немилость за то, что после объявления приговора Особого Присутствия позволил осужденным проститься друг с другом накануне смерти, то можно себе представить, чем бы окончился такой скандал со стороны человека, считавшегося красным. По окончании судебного заседания Неклюдов даже так вошел в свою роль, что в заседании общего собрания сената, куда поступили кассационные жалобы осужденных, горячо настаивал на невозможности смягчать наказания за преступления, обложенные смертною казнью. Он основывал это на решении Особого Присутствия, которое по источнику своему не имело никакой кассационной силы и противоречило всякой юридической логике, так как смертною казнью обложены и карантинные преступления, подлежащие суду присяжных, которым председатель, безусловно, обязан объяснять 827 статью Устава угол, суд-ва в том смысле, что при признании ими подсудимого заслуживающим снисхождения суд категорически обязан под угрозой недействительности приговора понизить наказание на одну степень. К великому сожалению и стыду, общее собрание согласилось с Неклюдовым. Когда приговор был приведен в исполнение в Шлиссельбурге, в присутствии товарища прокурора Щегловитова — ныне министра юстиции, я должен был сделать распоряжение о выдаче по ордеру министра господину Дейеру из остатков сумм по уголовному кассационному департаменту 2 тыс. рублей для лечения болезни: это была плата за пять голов! Но душе Неклюдова это дело обошлось дорого. Гордый и самолюбивый, он, конечно, не показывал, ценою какой внутренней ломки и насилия над собой досталось ему его выступление в роли обвинителя: мне пришлось совершенно случайно и невидимо для него наблюдать его вскоре после этого на перроне Николаевского вокзала, где он кого-то поджидал, и мне невозможно забыть ужасного выражения его лица, с остановившимся взглядом и трагическою складкою губ, и его дрожащих рук, которыми он машинально «обирал на себе пальто». Я припомнил эту исполненную подавленного отчаяния .фигуру, когда до меня дошла весть о кончине товарища министра внутренних дел Неклюдова в казенной квартире в доме бывшего III Отделения и о торжественном отпевании его в домашней церкви шефа жандармов. Мне была совершенно ясна одна из сильнейших причин, заставивших разорваться это когда-то благородное сердце, обладатель которого увлекся пагубною мыслью, путем сделок с совестью, недостойных уступок и компромиссов, достичь возможности занять такое положение, в котором можно было бы начать осуществлять мечты своей юности, заставив этим забыть грех своих зрелых лет. На границе обетованной земли, быть может накануне получения звания министра, судьба сказала ему: «Довольно!», вменив в ничто благородные мечты молодости и заставив испить всю горечь политических грехов стареющего человека! Процесс 1887 года, счастливо меня миновавший, смутил меня чрезвычайно. Мне было ясно, что при новом возникновении подобного обвинения было бы крайнею жестокостью снова поручать его Неклюдову и эту чашу пришлось бы испивать мне. Я решился поэтому иметь откровенное объяснение с Манасеиным. Он успокоил меня тем, что по желанию государя такие дела впредь будут передаваться военному суду, а что если бы, паче всякого чаяния, такое снова пришлось рассматривать Особому Присутствию, то он выпишет для этого из Москвы Муравьева qui ne demande pas mieux. На мое замечание, что это может представиться неудобным ввиду нахождения при сенате двух судебных ораторов, он сказал мне, грустно улыбнувшись: «Найдем охотника и в Петербурге, а уж вас так и оставим, взятым «под сумление», а то, ведь, вы, пожалуй, и в самом деле предложите смягчить наказание, а это не в моде. Я вот все добивался и ждал от членов этой шайки просьб о помиловании, а Константин Петрович (Победоносцев) еще и до этого давал совет даровать им жизнь. Но нашлись советники, настаивавшие у государя на противном, и он с ними согласился». Успокоенный им, я бодро исполнял свои обязанности, а по политическим делам второстепенной важности, сделавшимся специальностью Дейера, обвинителем назначался Желеховский. А затем они стали слушаться военно-окружным судом. Но в 1890 году положение дел изменилось. Александр III нашел, что военный суд действует слишком слабо, и выразил по этому поводу свое неудовольствие в обычной резкой форме (кулаком по столу ударил). Вместе с тем и служебная прочность Манасеина значительно поколебалась. Миротворец, облагодетельствовавший Россию земскими начальниками, не мог простить ему его временной оппозиции Толстому и выражал ему постоянно в разных формах свое недоверие. В воздухе начинало чувствоваться глухое раздражение, и хотя Россия «благоденствовала» «бо мовчала» (по выражению Шевченко), но взрыв протеста в террористической форме мог вспыхнуть совершенно неожиданно. Мне казалось, что упавший духом Манасеин, утративший прежнюю энергию, не будет в силах меня в случае нужды отстоять. К этому присоединилось тяжкое впечатление, произведенное на меня историей Сигиды, засеченной в Сибири с ведома государя за оскорбление смотрителя тюрьмы, — история, показавшая, что у нас замена смертной казни каторгой не лучше самой казни. Вместе с тем нелепое прекращение дела о крушении в Борках 17 октября 1888 г. с оставлением во тьме безгласности всего, что было открыто моим многотрудным исследованием, несмотря на торжественное обещание противного государем, убедило меня еще раз и с особой силой в бессилии русского самодержца и в подчинении его видам самодержавных министров, показав всю справедливость поговорки: «Один в поле не воин». Поэтому, когда осенью 1890 года я почувствовал крайнее физическое утомление, вслед за которым появились горловые кровотечения, и Шершевский запретил мне в течение шести недель выходить из дому и с кем-либо разговаривать, я стал мириться с мыслью о переходе в сенаторы. Весною 1891 года Манасеин сказал мне, что жаждет уйти из министров в члены Государственного совета и лишь боится, что ему не дадут приличного содержания в качестве члена Государственного совета. При этом он называл своим предполагаемым преемником таких лиц, с которыми я, конечно, в прокуратуре не остался бы служить ни одного дня. Достаточно сказать, что одним из них был намеченный еще Катковым знаменитый Жихарев, для которого десять Сахалинов, вместе взятых, не были бы достаточным наказанием за совершенное им в середине 70-х годов злодейство по отношению к молодому поколению. Когда я это высказал Манасеину, то он предложил мне воспользоваться открывающимися ваканциями сенаторов (не могу припомнить чьими) и перейти в состав сената; я потребовал tempus deliberandi и после долгих колебаний написал ему соответствующее письмо. 5 июня 1891 г. я был назначен сенатором уголовного кассационного департамента. Этот переход, как почти все решительные шаги в моей службе, сопровождался для меня большими нравственными страданиями.

Все светлые стороны обер-прокурорской деятельности предстали предо мной с особенной яркостью, и мучительная тоска по покинутом «слове» стала грызть мое сердце.

Положение Манасеина тоже было затруднительно. Он не знал, кем меня заменить, так как не доверял единственно подходящему кандидату Муравьеву и не любил его, а варшавский старший председатель Аристов, на котором наконец остановился его неудачный выбор, отказался от сделанного ему предложения. Кончилось тем, что осенью, как сейчас помню, в день похорон И. А. Гончарова, он предложил мне соединить по бывшему примеру Фриша исполнение обязанностей обер-прокурора с званием сенатора. Так как последнее давало возможность всегда отказаться от первого, при неблагоприятной констелляции министерства юстиции, то я согласился, но миротворец, которому, по словам Лорис-Меликова, представление о сенате было так же противно, как касторовое масло, нашел такое соединение званий неудобным, и тогда Манасеин внял моим настояниям о назначении на мое бывшее место Муравьева. Я должен признать, что в новом звании Муравьев был весьма на месте и не уронил его с той высоты, на которую мне удалось его поставить. Его практическая подготовка, умение разобраться в научных материалах и несомненный дар слова нашли себе применение в его заключениях, из которых заключение о маргарине и об оскорблении в публичной речи на суде могут считаться образцовыми. Но сам он тяготился этою деятельностью и скромным материальным положением обер-прокурора, работа которого не давала данных для удовлетворения его ненасытного честолюбия и жадного властолюбия. Он грыз удила, как скаковой жеребец, поставленный в оглобли закона. Именно то, что пленяло меня: возможность нравственного воздействия, отсутствие обязательных отношений к сильным мира, кабинетный труд и самое количество в значительной степени независимых подчиненных — все это ему претило, и он смотрел в лес раболепно, «делая глазки» своему московскому покровителю и ценителю будущему великому князю Ходынскому Сергию, и подслуживался при всяком удобном случае придворным сферам, якшаясь в то же время с презренным представителем заднего крыльца князем Мещерским. Но если Муравьев изнывал в обер-прокуратуре, находя деятельность в ней для себя бесцветной, то и я со своей стороны очень тяготился деятельностью сенатора, ввиду того, что от широких общих этико-юридических вопросов приходилось перейти к массе мелочных дел мировой практики, а по серьезным вопросам постоянно встречать глухое недовольство и даже прямую оппозицию сенаторов по поводу заявлений о необходимости переноса дел на разрешение присутствия департамента. Сенатская реформа 1877 года исказила наш кассационный суд в самом корне, уничтожив единство взглядов и однообразие практики и введя отвратительные немотивированные резолюции; благодаря им кассационный суд обратился в то, что я в шутку называл «fabrica de les resolutiones rapides» [108]и что дало повод остроумному Лохвицкому говорить, что в кассационном департаменте установилась новая форма решений, выражаемая словами: «Правительствующий сенат, невзирая ни на что, определяет». Самый состав кассационного департамента был уже не тот, который я застал семь лет назад. Он стал все более и более подбираться с бору да с сосенки, и насильственный брак со многими из этих господ, с которыми приходилось сидеть каждую неделю в одном и том же отделении, был очень тяжел. Не прошло и года, как Муравьев ушел в государственные секретари и снова возник вопрос о замещении ваканции обер-прокурора. Из двух возможных кандидатов на эту должность, способных ее занять по своей практической и научной подготовке, товарища обер-прокурора Случевского и председателя Варшавского суда Чернявского, ни один, по мнению Манасеина, не был подходящим. А больше никого не было. Таким образом, сам собою вновь возник вопрос о моем «приглашении» на это «emploie». На этот раз почему-то миротворец не встретил препятствий к соединению двух званий, а Манасеин, дав мне понять, что считает свое положение укрепившимся, удостоверил меня честным словом, что мне не придется ни в каком случае выступать обвинителем по политическим делам, а на случай, что если бы такая опасность, несмотря на все принятые меры, стала мне грозить, нравственно обязался устроить мое возвращение в сенаторы для избежания таковой. Соблазн вернуться к любимому делу и взять посох в беспастушном стаде был слишком велик, и я согласился, не ставя более никаких условий. Четыре слишком года моего второго обер-прокурорства были богаты и тревогами и хорошими воспоминаниями. Они ознаменовались крайним неблаговолением ко мне со стороны Александра III и не только недоброжелательным, но и прямо враждебным, исполненным зависти и коварства отношением ко мне Муравьева, успевшего сделаться в 1894 году министром юстиции. В 1893 году Манасеин, считая, что возвращением в обер-прокуроры я принес большую жертву, в смысле спокойствия и здоровья, и зная, что вследствие огромных занятий, которые по моему к ней отношению налагала на меня должность обер-прокурора, я должен был отказаться от предложенного мне на самых блестящих материальных условиях главного редакторства Энциклопедического словаря, решил без всякой с моей стороны просьбы испросить мне аренду, которую уже получали обер-прокуроры Неклюдов и граф Тизенгаузен. Это было осенью того года, в котором мне пришлось сказать обвинительную речь по делу харьковского земского начальника Протопопова, обвиняемого в превышении власти и нанесении побоев, и по делу князя Мещерского, обвиняемого в оклеветании в печати военных врачей. По обоим делам мои доводы и разъяснения встретили большое сочувствие юристов и общественного мнения, но вызвали полное несочувствие со стороны государя. Поэтому, когда министр государственных имуществ Ермолов доложил о назначении мне аренды, совершился, по его словам, беспримерный в этом отношении факт: государь отказал в аренде, сказав затем Манасеину, что он признает меня одним из умнейших людей в России, но не считает меня возможным награждать арендой, так как я употребляю мои способности на противодействие его видам. Ввиду такого немирного отношения ко мне миротворца, назначение министром юстиции Муравьева, нравственные свойства которого уже достаточно обрисовались, не обещало мне ничего хорошего в смысле уважения к моим многолетним трудам и к моему нравственному спокойствию. Поэтому, уехав в отпуск в марте 1894 года, я напирал Муравьеву из Гейдельберга письмо о желании моем сложить с себя обязанности обер-прокурора. В ответ на это я получил от него письмо, в котором говорилось…

Вернувшись в Петербург, я был на даче у Муравьева около Выборга, в П[аакола?], и он с притворными слезами на глазах, уговаривая меня остаться обер-прокурором и «не ставить его в безвыходное положение», сказал мне: «Неужели вы думаете, что я заслуживаю меньше доверия, чем Манасеин, и не сумею соблюсти его договора с вами?!» Я уступил и остался, будучи еще перед тем назначен членом комиссии по пересмотру судебных уставов. Начало нового царствования заставило Муравьева действовать осторожно, употребляя его любимое выражение: «на два фронта». Но уже весною 1895 года он снял маску и откровенно выступил защитником традиций и правовых взглядов царя-миротворца. Вместе с тем он раскрыл и свои душевные свойства… Когда, к окончанию моей кавказской ревизии, он явился с обширной свитой, предшествуемый своими креотурами — Медишем и Добржинским — с приемами и помпой августейшего проезда в Тифлис, я понял по его действиям относительно некоторых несчастных товарищей прокурора и членов суда, что не могу иметь с ним ничего общего. Начавшаяся с осени 1895 года бесстыдная ломка судебных уставов еще более подтвердила этот вывод. Вместо необходимого ремонта драгоценного здания, воздвигнутого в лучшие годы и лучшими людьми царствования Александра II, началось его беспощадное разрушение и коверканье при помощи всевозможных ренегатов, во главе которых стали господа Завадовский, Бутовский, Шрейбер и Таганцев, причем то, что еще можно было бы понять со стороны исполнительного, но ограниченного лакея Шрейбера или «раба ленивого и лукавого» Бутовского, не находило себе никакого оправдания со стороны старого судебного деятеля Завадовского и ученого когда-то либерального профессора Таганцева.

Поделиться:
Популярные книги

Все не случайно

Юнина Наталья
Любовные романы:
современные любовные романы
7.10
рейтинг книги
Все не случайно

Жребий некроманта. Надежда рода

Решетов Евгений Валерьевич
1. Жребий некроманта
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
6.50
рейтинг книги
Жребий некроманта. Надежда рода

Двойня для босса. Стерильные чувства

Лесневская Вероника
Любовные романы:
современные любовные романы
6.90
рейтинг книги
Двойня для босса. Стерильные чувства

Совок-8

Агарев Вадим
8. Совок
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Совок-8

На границе империй. Том 7. Часть 2

INDIGO
8. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
6.13
рейтинг книги
На границе империй. Том 7. Часть 2

Барон диктует правила

Ренгач Евгений
4. Закон сильного
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Барон диктует правила

Ритуал для призыва профессора

Лунёва Мария
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.00
рейтинг книги
Ритуал для призыва профессора

Кровь на клинке

Трофимов Ерофей
3. Шатун
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
альтернативная история
6.40
рейтинг книги
Кровь на клинке

Физрук: назад в СССР

Гуров Валерий Александрович
1. Физрук
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Физрук: назад в СССР

Пустоцвет

Зика Натаэль
Любовные романы:
современные любовные романы
7.73
рейтинг книги
Пустоцвет

Я – Стрела. Трилогия

Суббота Светлана
Я - Стрела
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
эро литература
6.82
рейтинг книги
Я – Стрела. Трилогия

(Не) Все могут короли

Распопов Дмитрий Викторович
3. Венецианский купец
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
6.79
рейтинг книги
(Не) Все могут короли

Последняя Арена 6

Греков Сергей
6. Последняя Арена
Фантастика:
рпг
постапокалипсис
5.00
рейтинг книги
Последняя Арена 6

Энфис 4

Кронос Александр
4. Эрра
Фантастика:
городское фэнтези
рпг
аниме
5.00
рейтинг книги
Энфис 4