Собрание сочинений в четырех томах. 2 том
Шрифт:
Так прошло еще два дня. Пурга неистовствовала. Напрасно взбирался Воронов на холмы и на скалы, надеясь в просветах пурги заметить огонь диксоновского маяка или мачту. Ничего не было видно. Белая дрожащая пелена. Страшный мутный морок. В вое пурги Воронову то и дело слышался плач Харченко.
Воронов ходил вокруг нарты и думал. Что было делать? Он был привязан к этой горушке, к этой нарте, к этой яме, где то плакал, то спал человек, который не умел даже бороться за свою жизнь. Воронову приходилось бороться за обоих. Он должен был спасти Харченко, который сам ничего не
Он бы и ушел. Но Харченко... Он не способен брести по тундре, а собаки слишком слабы, чтобы тащить его. Что же делать? Что делать, черт подери!
Воронов ходил вокруг горы, постукивая ногою о ногу, и думал. Шестые сутки он уже ничего не ест и не спит. Еще два-три дня — и он свалится, как Харченко, и тогда уж никакой надежды на спасение. Тогда — конец. Сейчас, пока в нем есть еще силы, надо идти, идти, искать... А Харченко?
Ну что ж, пусть решит Харченко. Он — слабейший.
Растолкав Харченко, он объяснил ему положение вещей.
— Не уходите! — закричал Харченко и схватил товарища за ногу цепкими пальцами. Он держал его крепко, до боли впиваясь в тело, не желая отпускать, боясь остаться один в этой мертвой, чужой тундре, в вое пурги...
— Хорошо! — спокойно сказал Воронов. — Я не уйду. Погибнем вместе.
И тогда Харченко завыл. Не заплакал, не закричал, а завыл страшно, тоскливо, как воет волк.
Воронов сидел рядом и молчал. Он не утешал, не успокаивал Харченко. Он знал, что теперь — конец. Конец обоим. Но он не мог покинуть попутчика.
Когда Харченко затих, Воронов встал.
Харченко следил за ним испуганными глазами.
— Послушайте! — вдруг прошипел он. — Дайте мне ночь... одну ночь... подумать. Завтра я вам скажу...
— Хорошо! — согласился Воронов.
Харченко думал всю ночь. Теперь он уже не спал, не мог уснуть. До Воронова все время доносились всхлипывания, потом шепот, словно чтение молитвы, потом судорожный кашель и плач.
Утром Воронов отрыл Харченко и ужаснулся — лицо спутника было страшным: щеки обвисли, глаза вышли из орбит.
— Я думал, — тихо произнес Харченко. — Я всю ночь думал. Всю ночь. Я не могу идти с вами. Я... я даже сидеть теперь не могу. На мне все сгнило.
Воронов разрыл яму и увидел, что Харченко весь мокрый. На Воронова пахнуло острой вонью и прелью. Он стащил с Харченко полусгнившие бокари и дал ему свои запасные, сухие.
— Вы вернетесь за мной, да? — бормотал Харченко. — Миленький, дорогой... Я ругал вас всю дорогу... Я извиняюсь... Но вы вернетесь за мной, правда?
— Вернусь!
— Вы клянетесь? — крикнул Харченко. — Клянитесь, что вы не покинете меня, как собаку... — и он заплакал.
— Я вернусь! — просто ответил Воронов.
Через полчаса он ушел, предварительно заботливо укрыв Харченко и положив ему под брезент собаку и ведро отрубей,
Он пошел сначала на юг, потом на восток; собаки покорно побрели за ним. Ни разу он не обернулся на горушку, под которой лежал Харченко. Но в вое пурги ему слышалось: «Вы вернетесь, голубчик, вернетесь, да?»
Это был восьмой день голодовки. Он еле шел, еле тащил за собой нарту. Одна собака упала. Он наклонился к ней — мертва. Он топором разрубил ее на семь частей и бросил собакам. Шесть собак съели свою долю, седьмая не притронулась. Тогда ее долю взял Воронов.
Собаки уже не могли брести за ним, он уложил их на нарту и привязал веревками. Потом впрягся в нарту и поволок ее. Довольно уж собаки повозили человека, теперь он повезет их. Не бросит.
Он брел так еще день. Вокруг него все так же бесновалась пурга, осыпала его ворохами снега, а он все шел да шел, сам не зная куда, ничего не видя перед собой в этом белом мраке. Иногда возникали какие-то смутные очертания скал, потом они пропадали; он все шел, упрямо передвигал ноги, тащил нарту. Упал. Лежал ничком на снегу, думал — не встанет больше. Щека, которою он прижался к снегу, начала мерзнуть. «Отморожу ее, отморожу!» И он заставил себя встать и идти.
Так он брел еще пять часов и вдруг увидел дрова, сложенные в штабеля. Он обрадовался и чуть не закричал. Потом увидал мачты корабля. Не понял, откуда здесь корабль, но задумываться не стал. Люди, значит, здесь люди! Он побежал к ним, взбежал на шхуну, крикнул:
— Эй, люди! Товарищи!
Какие-то бородатые люди окружили его. Волнуясь, он начал рассказывать о Харченко. Звал их с собой, они не понимали его. Они не понимали по-русски. То была норвежская шхуна «Хеймен», искавшая людей экспедиции Амундсена и зазимовавшая у Диксона, в маленькой бухте, которая ныне называется бухтой Хеймен.
Воронов начал знаками объяснять им свое положение. Он кричал: «Товарищ, товарищ мой погибает!»
Поняли ли его норвежцы? Вероятно, поняли. Они спросили, чем могут помочь.
Он спросил: далеко ли до Диксона? «Диксон, Диксон, Диксон», — много раз повторял он. Ему показали на ручных часах: два часа туда и обратно.
Тогда он попросил их немедленно снести записку на Диксон. Он тут же написал ее. Писал, дуя на пальцы, чтобы сделать их послушными. Эго и была та записка, которую я тоже нашел в архиве Диксона. Она начиналась так: «Нас, то есть меня и Харченко, постигла судьба несчастья», — потом следовало описание злоключений и просьба «возможно скорее приехать, дабы успеть спасти жизнь человека. Без меня вы Харченко не найдете, а я место найду сразу. Завтра я совершенно оправлюсь и вполне смогу следовать за вами. Но торопитесь, торопитесь, пожалуйста».
Норвежцы доставили записку на Диксон и привезли ответ: люди завтра будут. Воронова и его собак накормили — он лег спать. Но спалось ему плохо: все снился Харченко. Все слышался его плач.
Утром приехали фельдшер с Диксона и радист. Воронов успел к этому времени высушить и починить бокари и был готов в дорогу.
Он сразу же нашел горушку, где оставил Харченко.
— Харченко! — закричал он, спрыгнув с нарты.
Ему никто не ответил.
— Харченко! Харченко! — снова закричал Воронов и испугался: «Умер! Зачем, зачем же принял я все эти муки?..»