Собрание сочинений в четырех томах. 2 том
Шрифт:
Зверобои зовут дядю Тереня идти дальше с ними.
— Вместях веселей! — говорят они, не желая расставаться с веселым стариком.
Но он только качает головой в ответ.
— На том спасибо! Однако мне в сторону свернуть надо. К хозяину тундры на поклон пойду.
— К деду Курашу? — удивляется начальник партии. — Жив еще старик?
— Всех переживет! У стариков кость крепкая.
Он говорит это с гордостью. Подымается на ноги, берет палку и глядит, прикрыв глаза ладонью, на восток, туда, где синеют горы.
— Пойду! — говорит он просто и, не попрощавшись, взмахнув
Зверобои долго смотрят ему вслед.
А он идет, высокий, прямой, тощий, и нет износу ни ему, ни его сапогам из белой кожи.
Он не поет сейчас, не смеется в усы, не наклоняется над травинкой и камнем. Он идет на поклон к хозяину тундры, робкий, почтительный, такой, как и тринадцать лет назад, когда впервые шел к деду просить совета, покровительства и благословения. Вот и речушка, которую даже на картах называют речкой деда Кураша. вот и жилье.
Дядя Терень тщательно обивает у порога снег с сапог и входит.
Дед Кураш лежит на кровати в чистой белой рубахе, торжественный и светлый. Эта торжественность пугает дядю Тереня, он поспешно снимает шапку, торопливо кланяется.
— А-а! — приветствует его дед Кураш. — Лешак-шалопут пришел! Все ходишь, молодой человек?
— Хожу, Егор Кузьмич.
— А я, брат, лежу.
Бабка Дарья с грохотом ставит горшок в печь.
— Ты не плачь, — сердито кричит ей дед, — не плачь, слышь? Не люблю.
Но бабка и не плачет (она плакать не умеет).
— Каменная, — ворчит дед, — хоть слезу б уронила. Муж ведь помирает. Не кто-нибудь.
— Я-те помру, я-те помру, черт! — кричит вдруг бабка. — Ишь, время нашел!
— Не я, мать, время нашел, — укоризненно, но мягко выговаривает ей дед Кураш. — Это, мать, меня время нашло. Уж в какую глушь я от него спрятался, а вот нашло-таки...
Дядя Терень осторожно подходит к постели и присаживается на табурет. Он хочет закурить трубку, но не решается. Надо бы что-нибудь сказать, да слов нет. Он вдруг чувствует, что точно: тринадцать лет пролетело, как одна минута... Неужто помрет дед Кураш?
— Да, пожито, — говорит дед Кураш.
Ему хочется поговорить перед смертью, наговориться досыта, надо много сказать: много прожито, много думано было (в тундре думается хорошо), много вызнано, — все надо рассказать, все. И дед Кураш сердечно рад, что пришел к нему человек, пришел послушать старика, — вот и умирать легче.
— Да, пожито... — говорит он, вздыхая. — Пора и того... на тот свет аргишить [11] .
— Рановато бы еще... — робко вставляет дядя Терень.
11
Аргишить — кочевать.
— Не рано, молодой человек, чего уж! А прямо скажу: не хочется. Ведь кто помирает, а? Дед Кураш помирает. Здешних мест владетель. А? Так я говорю?
— Так, так...
— То-то! Пришел я сюда, здесь следа человечьего не было. Было это... Эй, Дарья, в котором мы году пришли?
— В девятьсот втором, старик.
— Вишь. Тридцать лет и три года. Пришли мы сюда с бабой да с дитем. Огляделись. Медвежий край. Баба плачет.
— Врешь, не плакала я.
— Плакала. Ты, черт, слезливая. Плакала, тебе говорю. А я на нее — цыц! Нишкни! Не плакать, дура, надо — петь надо. Ты кто на деревне была? Ты раба была. Всем раба. Помещику — раба. Уряднику — раба. Старосте — раба. Мужу — раба. А здесь? Мы, говорю, с тобой, Дарьюшка, здесь сами помещики, сами цари. Ишь простор какой! От станка к станку сотни верст. А что зверя! Что птицы! И воля! Хошь пей, хошь бей, хошь слезы лей, — все на своей воле.
Он задумчиво опускает голову на грудь и долго молчит. Дядя Терень боится нарушить его думы и молчит тоже. Бабка Дарья, нахмурившись, стоит у постели и, подперев кулаком подбородок, смотрит на мужа. Ее лицо точно из камня, и глаза сухие, но у губ сложились две морщинки, и в них все: и великая нежность, и великое горе.
— Ты слушай, слушай меня, молодой человек, — вдруг сердито кричит дед Кураш, — ты не перебивай... — Он поводит злыми глазами. Ему кажется, что он все время говорил, а не думал про себя, а его не слушают, перебивают.
— Я и то... молчу... — испуганно оправдывается дядя Терень.
— Не перебивай! Я худому не научу. Не ты один приходил ко мне уму-разуму поучиться. Ты слушай.
И он начинает долгий рассказ о том, как полюбились ему это глухое место, эта речушка и камни на ней, как поставил он избу, а подле избы — капканы, как стал он постигать премудрость тундры и других учить промыслу, как стали к нему люди за советом ходить, а сам он — ездить за умом к ненцам («потому врут, что они — дикий народ, они — самые мудрые люди на земле»), и теперь он может многому научить людей («случись ученый тут, большущие книги мог бы он с моих слов написать»), — да вот умирает, и промысел передать некому. Народила Дарья ватагу ребят, а где дети?
— Где у нас Сережка, Дарья?
— Сереженька на зверобойке, дед.
— А Петрушка где?
— Петрушка на Мурмане летает.
— А Васек?
— Васек на Челюскинском мысу.
— Шалопуты! — ругается дед. — Шатаются по белу свету, а отец помирает один.
— А ты подожди помирать-то, дед, — вкрадчиво говорит дядя Терень. — Сынов дождись. Я их тебе всех соберу.
— Подождать! Это, брат, молодой человек, не от меня зависит. Это как еще смерть резолюцию положит. Однако сынов дождусь, — говорит он вдруг и решительно обводит всех сердитым взглядом. — Опять плачешь, Дарья? Что ты меня раньше время хоронишь? А ты чего, черт, лешак, приуныл? Разве так деда Кураша привечают? Играй песню, песельник. Ну!
Бабка Дарья в возмущении даже руками всплескивает.
— Ты чего выдумал? — кричит она. — Чего выдумал?
— Играй песню, Терень! — властно приказывает дед; и дядя Терень, как и тринадцать лет назад, откашлявшись, запевает песню:
Гой ты, тундра бесконечная... Эх!
Нам родная мать — не мачеха... Эх!
Наша волюшка — привольная...
Э-эх!
Дед Кураш слушает его, качает в такт бородой, но голова его все ниже и ниже клонится к подушке. Он закрывает глаза и тяжело дышит.