Собрание сочинений в четырех томах. Том 1
Шрифт:
Однажды вечером я бродил по городу на осеннем ветру и вдруг услышал, как в пивной распевают студенты. Из раскрытых окон плыли густые облака табачного дыма и раздавалась песня, громкая и стройная, но лишенная всякого вдохновения, всякой жизни. Я стоял на перекрестке и прислушивался: из двух пивных одновременно на ночную улицу вырывались звуки хорошо отрежиссированного веселья. Всюду общность, совместное сидение за столами, всюду стремление уйти от судьбы, бегство в теплую близость стада!
Позади меня медленно прошли двое мужчин. Я услышал обрывок их разговора:
— Разве это не похоже на дом неофитов в какой-нибудь негритянской деревне? — сказал один. — Все совпадает, даже татуировки на один манер. Подумайте, ведь это и есть молодая Европа.
Голос прозвучал для меня как-то предостерегающе знакомо. Я пошел вслед за ними по темному переулку. Один из мужчин был японцем, маленьким и элегантным. При свете фонаря я увидел
Другой продолжал:
— У вас в Японии, положим, дело обстоит не лучше. Люди, которые не бегут за стадом, повсюду редки. Здесь тоже есть такие.
От каждого слова говорившего меня охватывала радостная дрожь. Я знал этот голос. Это был Демиан.
Ветреной ночью я шел за ним и за японцем по темным переулкам, слушал их разговор и наслаждался голосом Демиана. Он звучал все так же, по-прежнему в нем слышались спокойствие и уверенность. Я был в его власти. Теперь все было хорошо. Я нашел его.
В конце одной из пригородных улиц японец попрощался и открыл дверь дома. Демиан повернул назад. Я остановился и стал ждать его посреди улицы. С бьющимся сердцем я смотрел, как он подходил ко мне упругой походкой, в коричневом плаще, с тонкой тростью, повешенной на руку. Он приближался все тем же ровным шагом, подошел почти вплотную, снял шляпу, и я увидел его знакомое ясное лицо: все тот же жесткий рот, высокий лоб, будто излучающий какой-то свет.
— Демиан! — воскликнул я.
Он протянул мне руку.
— А вот и ты, Синклер, я ждал тебя.
— Разве ты знал, что я здесь?
— Не то чтобы знал, но я надеялся на это. Увидел тебя только сегодня. Ты ведь все время шел за нами.
— Значит, ты сразу меня узнал?
— Конечно. Ты, правда, очень изменился, но у тебя ведь есть знак.
— Знак? Какой знак?
— Мы называли это раньше печатью Каина, если ты помнишь. Наш знак. У тебя он был всегда, потому я и стал твоим другом. Но теперь он проявился яснее.
— Я не знаю. Хотя нет, знаю. Однажды я нарисовал твой портрет, Демиан, и очень удивился, что ты оказался похож на меня. Это и был знак?
— Да, именно так. Ну, хорошо, что ты теперь здесь! Моя мать тоже обрадуется.
Я испугался.
— Твоя мать? Она тоже здесь? Но ведь она меня вообще не знает.
— О нет, знает. Мне нет необходимости говорить ей о тебе. Однако от тебя долго не было вестей!
— Да я часто хотел написать. Но не получалось. А с недавних пор я стал чувствовать, что скоро увижу тебя. И ждал этого каждый день.
Он взял меня под руку, и мы пошли вместе. Исходящее от него спокойствие как будто притягивало меня. Вскоре мы уже болтали, как прежде. Мы вспоминали школьные времена, уроки подготовки к конфирмации и ту неудачную встречу во время каникул; только об одном мы и сейчас не говорили — о самой ранней и самой тесной связи между нами, об истории с Кромером.
Незаметно разговор наш стал странным и полным предчувствий. Оттолкнувшись от того, о чем говорил Демиан с японцем, мы перешли на жизнь студентов, а потом еще и на другое, что как будто отстояло совсем далеко, — впрочем, в словах Демиана все оказывалось в тесной связи.
Он рассказывал о духе Европы и о знамениях того времени.
— Повсюду, — говорил он, — царят объединение и психология стада, и нигде нет любви и свободы. Все эти групповые союзы, начиная от студенческих корпораций и певческих объединений и кончая государствами, сложились вынужденно. Их общность проистекает из страха, ужаса и сомнений, она прогнила изнутри, устарела и вот-вот развалится. Общность, — продолжал Демиан, — это прекрасная вещь. Но то, что сейчас всюду процветает, — это нечто совсем иное. Общность может возникнуть только в том случае, если каждый отдельный человек будет видеть и знать остальных. Она призвана реформировать мир на какой-то срок. Образуя теперешние общности, люди просто собираются в стада. Они бегут друг к другу, потому что друг друга боятся: отдельно господа, отдельно рабочие, отдельно ученые! А почему они боятся? Боятся люди обычно тогда, когда живут в разладе с самими собой. Они боятся потому, что не знают дороги к самим себе. Общность, состоящая исключительно из людей, которые боятся неизвестного в самих себе! Все они чувствуют, что законы, по которым они существуют, давно устарели, что они живут по обветшалым заповедям, ни их религия, ни их мораль не соответствуют тому, что нам нужно сейчас. Сотню лет и больше Европа только тем и занималась, что училась и строила фабрики. Они точно знают, сколько граммов пороха необходимо, чтобы убить человека, но они совсем не знают, как надо молиться Богу, они даже не могут прожить один час в безмятежной радости. Посмотри повнимательней на такую вот студенческую пивную! Или, тем более, на какое-нибудь место, где развлекаются богатые. Какая безысходность! Милый Синклер, там нет ни капли веселья! Эти люди, которых объединяет страх, исполнены
— А что станет с нами? — спросил я.
— С нами? Ну, может быть, тоже погибнем. Убивать можно ведь и нашего брата. Но это нас не уничтожит. Вокруг того, что от нас останется, или вокруг тех из нас, кто это переживет, будет концентрироваться воля к будущему — та воля человечества, которую много лет подряд Европа перекрывала балаганным шумом техники и науки. И тогда станет ясно, что волю человечества никогда и ни при каких обстоятельствах не надо сравнивать с тенденцией сегодняшних общностей государств, народов, консорциумов и церквей. То, что природа намерена сделать с человеком, зафиксировано в каждом индивидуально — в тебе, во мне. Это было в Иисусе, в Ницше. Для этих потоков — а только они и имеют значение, — для тех потоков, которые, конечно, каждый день могут изменять направление, всегда останется место в жизни, даже и тогда, когда сегодняшние общности будут давно лежать в развалинах.
Было уже поздно, когда мы остановились на берегу реки у входа в сад.
— Здесь мы живем, — сказал Демиан, — приходи поскорей. Мы очень ждем тебя.
В радостном возбуждении я отправился в свой далекий обратный путь сквозь холодную ночь. Тут и там шумели студенты, которые, шатаясь, расходились по домам. Прежде, бывало, вид таких развеселых компаний вызывал во мне еще более острое чувство одиночества, и тогда я либо ощущал себя совсем обездоленным, либо глядел на них с откровенным презрением. Но никогда еще у меня не было такого спокойного сознания тайной силы, никогда я еще не видел так ясно, что все это меня не касается, и весь этот мир для меня растворился вдали. Я вспомнил чиновников из своего родного города, исполненных достоинства стариков, которые с любовью вспоминали годы юности, проведенные в пивных, для них это были райские времена; былую «свободу» студенческих лет они превращали в культ, подобно тому как поэты и прочие романтики превращают в культ свое детство. Всегда одно и то же, всегда они ищут «свободу» и «счастье» где-то позади себя из боязни, что им могут напомнить об их собственной ответственности, об их собственном пути. Употребив несколько лет на пьянство и кутежи, каждый из них находил прибежище в обычной жизни, становился серьезным господином на государственной службе. Да, все у нас совершенно прогнило, и это дурацкое существование студентов было еще не самым глупым и не самым плохим среди многого другого.
Но когда я, добравшись наконец до моей отдаленной квартиры, собирался лечь спать, эти мысли улетучились без остатка, и всем своим существом я погрузился в ожидание исполнения великой надежды, которую мне посулил этот день. Стоит мне захотеть — хоть завтра, — и я смогу увидеть мать Демиана. Пусть студенты сидят в пивных и украшают свои лица татуировками, пусть мир продолжает загнивать, предчувствуя свой конец, что мне за дело до этого! Я ждал теперь, что судьба явится мне в новом облике.
Я крепко спал и поздно проснулся. Новый день начинался для меня как торжественный праздник, каких я не знал с Рождества моих детских дней. Я был охвачен беспокойством, но не боялся. Я чувствовал, что для меня начинается важный день; я видел и чувствовал, что мир вокруг переменился, что он полон ожидания, торжественных ассоциаций. Даже тихо струящийся осенний дождь был торжественно прекрасен и полон праздничной музыки. Впервые в жизни внешний мир был в чистом гармоничном созвучии с миром моей души, а ведь только тогда и наступает праздник души, только тогда и стоит жить. Ни один дом, ни одна витрина, ни одно лицо на улице не раздражало меня; все было так, как должно было быть, не было только ощущения повседневности и обыденности; полная ожидания природа, затаив дыхание, готовилась встретить судьбу. Маленьким мальчиком я видел мир таким в дни праздников, на Рождество и на Пасху. Я даже не знал, что этот мир может еще быть таким прекрасным. Я привык жить обращенным внутрь себя, примиряться с тем, что я теряю ощущение внешнего мира, что поблекли яркие краски жизни и что это неизбежное следствие безвозвратной утраты детства, что за свободу и возмужание души приходится платить отказом от прекрасных грез. И вот теперь я увидел, что все это было только куда-то задвинуто, покрыто мглой, что и теперь еще, став свободным и отказавшись от детского счастья, я способен увидеть сияющий мир и наслаждаться, когда душа содрогается от детского восторга.