Собрание сочинений в четырех томах. Том 1
Шрифт:
Липатов, который только что воротился с работы, не успел переодеться и почтительно стоял перед барыней весь в муке, которую таскал целый день из вагонов, потемнел.
— От живого мужа да по людям ходить. Это не модель!
— А это лучше — бить по-звериному?
— Не чужие: муж и жена. А уйдет — кишки выпущу.
Все было по-прежнему. Елена Ивановна жила своей жизнью — муж, ребенок, музыка, чтение, а деловито дымившийся каждое утро поселок — своей, особенной, и ощущение этого постоянно жило в душе Елены Ивановны.
V
Было
Видел скучно, молчаливо начинающуюся за крайними мазанками степь; веет она грустью и однообразием, вся бурая, сожженная солнцем, печально подернутая серой, послушной ветру пылью, и уходят, пропадая, телеграфные столбы, молчаливо маня куда-то, где прекрасно, где жизнь.
Видел монотонные, так похожие друга на друга, как одинаковые копеечные монеты, дни, которые проходят над мазанками, однообразные, как эта степь, простые и наивные в своей жестокости.
Видел зятя, чистенького инженерика, благонамеренно-честного и порядочного, с головой потонувшего в службу. Видел сестру, которая не знала, не умела приложить рук, головы. И все это было скучно, давно всем известно, и, казалось, все на это глядели, зевая и крестя рот.
У этого Пети были насмешливые глаза. Он подтрунивал над всеми, словно бес в нем сидел, и ни с того, ни с сего вдруг заводил козловатым, не в тон, голосом:
То-ре-а-дор!.. То-ре-а-дор!..
Другой Петя часто одиноко уходил в степь, не оглядываясь. Он идет, а над степью — неумолимо палящее солнце и стоит тонкий неумирающий звон неподвижно-слепящего зноя.
Все призрачно трепещет, и, отделяясь от очертаний, живут своей томящей истомой, растворяясь в зное, также трепещущие краски.
Тонкий звон слепящего зноя, не то звон неугомонных кузнечиков в сизом шершавом полынке, это — их нестерпимо звенящие голоса. Их миллионы миллионов. Степь полна своей независимой жизни, до которой никому нет дела и которой ни до кого нет дела.
Коротки полуденные тени от одиноких столбов телеграфа, звучит в вышине проволока и никуда не манит, — все тут.
Петя идет со сдвинутой на затылок фуражкой, с пылающим лицом. Этот зной не в тягость, только мысли в нем как расплавленные. И где-нибудь в овражке, где крохотный кусочек тени, Петя часами лежит, обдумывая.
Чудесна степь и вечерами, когда по ней длинные тени, и смутно и тихо. Чудится: вековое лежит в ее шепчущем молчании. Петя отдается сумраку, отдается невидимому простору, с которым сливаются его собственные, особенные мысли.
Да и где бы ни был второй Петя, все оборачивается к нему другой, невидимой, как будто праздничной стороной.
Зять — чистенький инженерик, да. Но и он в великой реторте трудовой борьбы
Поселок — скучен, сер и убог мыслью, да. Но и там бьются человеческие сердца, и, кто знает, быть может, там-то зреют будущие борцы, сильные и страстные.
В Захаркином трактире дым, шум, гам, пьяные голоса, пьяные лица, пьяная брань. Петя за грязным столом потягивает прокислое пиво, — возле деповский слесарь с пьяно-косматой головой покачивается. Неприятна эта кислая бурда, но Петя смотрит мимо нее, она неизбежно случайный налет на том важном, существенном, истинном, что для него жизнь.
— Петра, — говорит слесарь икая, взъерошенный, и хлопает его по коленке, — ежели с праведностью, для такого человека не пожалею, кишки свои выверну; нн-о — если с скипидаром ко мне в душу, ккрокодил! ззверь головастый! разорву, больше ничего...
Петя слушает улыбаясь, — не любит он пьяных, скучный народ, — и смотрит мимо туповатого, мокрого, с раскосо-осовелыми глазами лица, и видит другое лицо этого деповца — с орлиными глазами, смелое и грозное, с выражением сосредоточенной, долго копленной силы, которая ждет только момента, туго свернутая, как спираль, и вся укладывающаяся в боевой клич:
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!..»
— Все, брат, прощу, а скипидар души не пррощу...
Шумит пьяным шумом трактир, и в тяжелом, густом дыму ходит одна только женщина — в беленькой кофточке, с бледным лицом, с черно-провалившимися глазами и несходящей улыбкой.
Петя знает, что она — дочь этого пьяного, грязного царства, но смотрит мимо и видит другое лицо, то настоящее, полное тайны лицо женщины.
Оно притягательно, это настоящее лицо женщины, и Петя говорит:
— Кара Захарьевна...
Кара оборачивается. Она относится к нему ласково и просто, но все так же отгораживаясь улыбкой, как и ото всех.
— Что редко к нам заходите? И то сказать, веселости мало, — грязь, накурено, скверными словами ругаются, — мужлан народ.
— Я вам все хочу занесть книжку, интересная есть, забываю все.
— И-и, Петр Иванович, где уж нам. Да я с удовольствием и даже с интересом, да ведь пока эту орду сдыхаешь, ног под собой не чуешь, как и до кровати доберешься — не помнишь.
И Петя думает, глядя на ее бледное лицо:
«Сказать этой женщине, открыть ей великую тайну кипящей кругом борьбы?»
Другой Петя усмехается:
— «Это дочери-то трактирщика?»
«Но разве не бывало, что люди, коснувшись великого, неведомого для них дела, вдруг открывали прозревшие глаза».
«Это — которая с отцом-то живет?»
Но сколько б второй Петя своими сухими, насмешливыми и ядовитыми репликами ни заставлял умолкать первого Петю, этот, подождав немного, опять, как встрепанный, прислушивался к другой стороне жизни, звенящей только для него.