Собрание сочинений в пяти томах. Том 3. Романы и повести
Шрифт:
Он убрал ноги со стола, встал, пошарил среди катушек пленки, вытащил бутылку, плеснул виски в стакан, из которого пил порошковое молоко, взболтнул, выпил все до капли, спросил, верует ли она в Бога, опять налил себе виски и снова уселся напротив нее, а она, смущенная вопросом, хотела сперва ответить резкостью, но потом, догадываясь, что узнает больше, если отнесется к его вопросу серьезно, сказала, что не может веровать в Бога, ибо, с одной стороны, не знает, как представить себе Бога, а в непредставимое верить не способна, с другой же стороны, ей неизвестно, каким ему, спросившему о вере, видится Бог, в которого она должна или не должна веровать, на что Полифем отозвался так: если Бог существует, то как абсолютный, чистый дух он являет собою чистое наблюдение и лишен возможности вмешиваться в процесс эволюции материи, который завершается в абсолютном небытии — ведь даже протоны подвержены распаду — и в ходе которого возникли и погибнут Земля, растения, животные и люди; лишь являя собою чистое наблюдение, Бог остается не осквернен своим творением, что справедливо и для него, для оператора, ему тоже полагается лишь наблюдать, в противном случае он бы давно вогнал себе пулю в лоб, всякое чувство, будь то страх, любовь, сострадание, гнев, презрение, вина, жажда мести, не просто замутняет чистое наблюдение, но делает его невозможным, окрашивает чувством, так что он, Полифем, смешивается с мерзостным миром, вместо того чтобы отъединиться от него, лишь посредством кино- или фотокамеры реальность можно запечатлеть объективно, в чистом виде, одна лишь камера способна зафиксировать то время и то пространство, где разыгрывается вот этот самый эпизод, тогда как при отсутствии камеры эпизодическое переживание ускользает, не успеешь его пережить, а оно уже в прошлом, уже воспоминание и, как всякое воспоминание, уже подделка, фикция, оттого-то ему кажется, будто он не человек больше, ведь человек от природы пленник иллюзии, воображающий, что можно пережить что-то, непосредственно вобрать в себя, пожалуй, он больше смахивает на циклопа Полифема, который воспринимал, вбирал в себя окружающий мир через единственный круглый глаз посреди лба, словно через объектив камеры, и «фольксваген» он взорвал не просто затем, чтобы Ольсен прекратил выяснять судьбу датской журналистки и не попал в ситуацию, в какой сейчас оказалась она, Ф., нет, он хотел, продолжил Полифем после очередного нарастающего воя, удара, разрыва, толчка, однако на сей раз подальше, помягче, недолет, спокойно заметил он, — так вот, он хотел прежде всего снять взрыв на пленку — только не поймите меня превратно! — беда, конечно, страшная, но благодаря видеокамере увековеченное событие, аллегория мировой катастрофы, ведь камера нужна для того, чтобы поймать и удержать десятую, сотую, тысячную долю секунды, задержать, остановить время, уничтожив его, фильм-то, когда идет, лишь якобы воспроизводит действительность, на самом деле он имитирует непрерывный ход событий и состоит из последовательности отдельных кадров, поэтому, отсняв фильм, он режет его, и вот тогда каждый отдельный кадр предстает кристаллом реальности, непреходящей ценностью, но теперь над ним «висят» эти два спутника, раньше он со своей камерой чувствовал себя как бог, а теперь за тем, что наблюдает он, ведется наблюдение, мало того, наблюдают и за ним самим, за тем, как он ведет наблюдение, ему известна разрешающая способность спутниковой аппаратуры, бог, за которым наблюдают, уже не бог, за богом не наблюдают, свобода бога в том, что он бог спрятанный, затаенный, а несвобода людей — в том, что за ними наблюдают, но еще ужаснее другое: кто за ним наблюдает, кто выставляет его на посмешище — система компьютеров, да-да, за ним наблюдают две подключенные к двум компьютерам камеры, за которыми надзирают два других компьютера, тоже состоящие под надзором компьютеров, информация от них опять-таки вводится в компьютеры, воспроизводится, преобразуется, снова собирается воедино и, обработанная компьютерами, поступает в лаборатории, а там снимки проявляют, увеличивают, сортируют и интерпретируют, кто этим занимается, где именно, да и вообще, участвуют ли в этом люди, он не знает, компьютеры тоже умеют читать и ретранслировать снимки, сделанные со спутников, если их программа составлена с учетом подробностей и отклонений, он, Полифем, поверженный бог, его место занял теперь компьютер, за которым тоже наблюдает компьютер, один бог наблюдает за другим, мир идет вспять, к своим истокам.
Он пил виски, стакан за стаканом, почти не разбавляя
С трудом он задействовал проектор, а еще раньше долго искал нужную пленку, но вот наконец все было готово; откинувшись в кресле, положив ногу на ногу, она впервые увидела Ютту Сёренсен, стройную женщину в рыжей шубе, идущую в глубь великой пустыни, причем сперва ей показалось, что это она сама; судя по походке, женщину понуждали идти, когда она останавливалась, что-то ее тотчас вспугивало, лица журналистки Ф. не видела, но по тени, которая мелькала время от времени, догадалась, что в пустыню ее гнал вездеход Полифема. Ютта Сёренсен все шла и шла, каменистая пустыня, песчаная пустыня, однако шла она, похоже, не наобум, хотя ее и преследовали, Ф. не оставляло чувство, что датчанка стремилась к какой-то цели и хотела ее достигнуть, но внезапно она побежала вниз по крутому склону, оступилась, упала, в поле зрения возникли Аль-Хакимовы Развалины, черные птичьи силуэты скрюченных святых, она встала, бросилась к ним, обняла колени первого, умоляя о помощи, тот упал, так же как от прикосновения Ф., датчанка переползла через труп, обхватила колени второго — и этот был трупом, появилась тень вездехода, угольно-черная, потом — какое-то громадное существо, оно налетело на женщину, а она, вдруг безвольно обмякнув, даже не сопротивлялась, была изнасилована и убита, кадры сплошь предельно четкие, крупным планом ее лицо, в первый раз, потом лицо существа, плаксивое, алчное, мясистое, пустое; то, что последовало дальше, было, видимо, снято ночью, специальной камерой, труп лежал среди святых мужей, двое покойников опять сидели, сбежались шакалы, понюхали, принялись рвать тело Ютты Сёренсен, и только теперь Ф. заметила, что она одна в просмотровом зале, она вышла из зала, остановилась у двери, достала из сумки сигарету, закурила, у стола сидел Полифем, кромсал пленку, рядом — стойка с обрезками, на столе револьвер и нарезанные квадратики целлулоида, в конце стола — лысая глыба, скандирующая стихи, греческие гекзаметры, Гомера, с закрытыми глазами раскачивающаяся в такт; Полифем сказал, что накачал его валиумом, а затем, вырезая очередной кадр, спросил, как ей понравился его материал, видеофильм, переснятый на 16-миллиметровую пленку, ответа на этот вопрос она не нашла, он смотрел на нее, безучастно, холодно; то, что он зовет реальностью, подстроено, инсценировано, сказала она, на что он, разглядывая вырезанный кадр, ответил: инсценируется игра, реальность инсценировать нельзя, ее можно только выявить, вот он и выявил Сёренсен, как космический зонд выявил действующие вулканы на одном из спутников Юпитера, на что она бросила: софистика! — а он: в реальности нет софистики, но тут все опять задрожало, и с потолка посыпались крошки и пыль, и она спросила, почему он назвал Ахилла слабоумным богом, и Полифем объяснил: он называет его так потому, что Ахилл действует как обезумевший бог-творец, уничтожающий свои творения; датчанка не творение слабоумного, со злостью воскликнула она; тем хуже для бога, спокойно возразил он и на ее вопрос, произойдет ли это здесь, сказал: нет, не здесь и не у Аль-Хакимовых Развалин, их видно со спутников, портрет датчанки страдает изъянами, зато ее портрет будет шедевром, он уже выбрал место, а теперь она должна оставить его и Ахилла одних, Ахилл может проснуться, а ему надо собрать вещи, ночью они уедут отсюда и ее с собой возьмут, а заодно пленки и фотографии, ради которых за ним охотятся, он покинет станцию навсегда, и Полифем опять занялся пленкой, Ф. же не сразу сообразила, что покорно шагает в свою тюрьму, там она улеглась не то на кровать модерн, не то на диван — настолько ей было безразлично, что она делает, бежать все равно невозможно, он опять протрезвел и вдобавок вооружен, Ахилл мог проснуться, а станция поминутно содрогалась, и, если бы даже ей вздумалось убежать, она не знала, хочет ли этого, она видела перед собою лицо Ютты Сёренсен, перекошенное желанием, а потом, когда огромные ручищи обхватили ее горло, за секунду перед тем, как исказиться, гордое, торжествующее, смиренное, датчанка желала всего, что с нею случилось, желала насилия и смерти, остальное было только предлогом, а она сама, Ф., она не могла не пройти до конца тот путь, который выбрала, в угоду своему выбору, гордости, в угоду себе, замкнуть смехотворный и все же неизбывный порочный круг долга, но искала ли она правду, правду о себе самой, ей вспомнилась встреча с фон Ламбертом, она согласилась выполнить его поручение вопреки голосу инстинкта, бросив один туманный план, она схватилась за еще более туманный, лишь бы что-то предпринять, ведь она переживала кризис, ей вспомнился разговор с Д., логик был слишком учтив, чтобы отговаривать ее, да и слишком хотел посмотреть, чем все кончится, фон Ламберт-то, может, еще раз вышлет вертолет, он же опять виноват, подумала она и невольно рассмеялась, потом она увидела себя в мастерской, перед портретом, который действительно изображал Ютту Сёренсен, но обернулась она слишком поздно, наверняка это Тина выскользнула тогда из мастерской, и наверняка режиссер был ее любовником, она была близка к правде, но не выяснила ее до конца, соблазн отправиться самолетом в М. был чересчур велик, хотя и этот полет, пожалуй, был всего лишь бегством, только вот от кого, спросила она себя, возможно, от себя самой, видимо, она сама себе стала невыносима, а бегство свелось к тому, что она просто покорилась обстоятельствам, поплыла по течению, она увидела себя девочкой, возле горного ручья, на том месте, где он обрывается со скалы в пропасть, она улизнула из лагеря, пустила в ручей бумажный кораблик и пошла за ним, то один камень, то другой задерживали кораблик, но он каждый раз высвобождался и теперь неудержимо плыл к водопаду, а она, маленькая девочка, следила за ним вне себя от радости, потому что посадила на него всех своих подружек, и сестру, и мать с отцом, и веснушчатого мальчишку-одноклассника, который умер потом от детского паралича, — словом, всех, кого любила сама и кто любил ее, — и когда кораблик помчался стрелой, ринулся со скалы вниз, в бездну, она громко закричала от восторга, а кораблик вдруг стал большим кораблем, ручей — порожистой рекой, и сама она была на этом корабле, все быстрее плывшем к водопаду, над которым на двух утесах сидели Полифем и Ахилл, Полифем фотографировал ее камерой, похожей на исполинский глаз, а Ахилл хохотал, раскачиваясь взад-вперед голым торсом.
В путь они отправились сразу после мощнейшего взрыва, ей даже почудилось, будто станция рушится, ничто уже толком не работало, вездеход пришлось поднимать из гаража ручной лебедкой; выбравшись в конце концов на поверхность, Полифем наручниками приковал ее к стояку нар, где она лежала среди нагромождений роликов с пленкой, а потом сел за руль и рванул с места, но ракет больше не было, всю ночь они без происшествий ехали дальше и дальше на юг, над головою мерцали звезды, названия которых она забыла, кроме одного — Канопус, Д. говорил, что она увидит эту звезду, но откуда теперь знать, видит она Канопус или нет, и странным образом это мучило ее, ведь ей казалось, что отыщи она Канопус, и он непременно поможет ей, потом звезды побледнели, последней — та, что, возможно, была Канопусом, ночь истаивала ледяным серебром, превращаясь в день, Ф. совсем озябла, медленно вставало солнце; Полифем высадил ее из машины, погнал — все в той же рыжей шубе — в великую пустыню, в иссеченный трещинами дикий край, чуть ли не лунный ландшафт, царство песков и камня, мимо уэдов, среди песчаных барханов и фантастических скальных образований, в ад света и тени, пыли и суши, как раньше гнал Ютту Сёренсен, то почти наезжая на нее, то следуя поодаль, то вообще исчезая из пределов слышимости, то с ревом настигая, — чудовище, затеявшее игру со своей жертвой, вездеход, у руля Полифем, рядом Ахилл, еще полуодурманенный, раскачивающийся взад-вперед, декламирующий «Илиаду», стихи, единственное, что не смог уничтожить поразивший его обломок стали; кстати, Полифему незачем было руководить ею, она шла и шла, закутанная в шубу, спешила навстречу солнцу, которое поднималось все выше, потом за спиной раздался смех, вездеход гнался за ней, как полицейский в белом тюрбане гнался за шакалом, а может, она и была этим самым шакалом, она остановилась, вездеход тоже, вся в поту, она разделась — пусть смотрят, ей безразлично, — накинула одну только шубу, пошла дальше, вездеход за ней, она все шла и шла, солнце выжгло небо, когда вездеход не двигался и отставал, она слышала жужжание камеры, это предпринималась попытка создать портрет убитой, только на сей раз убитой будет она сама и портрет делает не она, с нее делают портрет, и ей подумалось, что же станет с ее портретом, будет ли Полифем показывать его другим жертвам, как показал ей портрет датчанки, а после она уже не думала ни о чем, потому что думать было бессмысленно, в мерцающей дали завиднелись причудливые низкие скалы, неужто мираж, подумала она, ей давно хотелось увидеть мираж, но, когда она, уже еле волоча ноги, подошла ближе, скалы оказались кладбищем разбитых танков, они обступали ее словно исполинские черепахи, в слепящую пустоту вонзались мощные, опаленные огнем мачты с прожекторами, освещавшими давнее танковое сражение, но, едва она сообразила, куда ее пригнали, тень вездехода плащом накрыла ее, а когда впереди, совсем рядом, возник Ахилл — полуголый, весь в пыли, будто явившийся из гущи дикой схватки, в драных армейских брюках, босые ноги заскорузли от песка, бессмысленные глаза широко открыты, — на нее с размаху обрушилось Настоящее, дотоле неведомая жажда жить вспыхнула в душе, жить вечно, броситься на этого гиганта, на этого слабоумного бога, вгрызться зубами ему в горло, ставши вдруг хищным зверем, лишенным всего человеческого, слившись с тем, кто хотел изнасиловать ее и убить, слившись с чудовищной тупостью мира, но он словно бы отступал перед нею, выписывал круги, а она не понимала, почему он отступает, выписывает круги, падает, опять встает, таращится на стальные трупы — американские, немецкие, французские, русские, чешские, израильские, швейцарские, итальянские, — от которых вдруг потянуло жизнью, люди чуть не толпами полезли из ржавых танков и разбитых бронемашин: операторы выныривали неожиданно, точно фантастические животные, всплывали из кипящего серебра вселенной, шеф секретной службы выкарабкался из помятых остатков русского СУ-100, а из башни обгоревшего «Центуриона», точно убегающее молоко, выпучился начальник полиции в своем белом мундире, все наблюдали за Полифемом и друг за другом, съемка велась отовсюду — с танковых башен, с броневой обшивки, с траков, — тонмейстеры орудовали своими — «удочками», а меж тем Ахилл, раненный вторично, в бессильной ярости начал кидаться на танки, его отшвыривали пинками, он падал навзничь, копошился в песке, вставал на ноги, потом, хрипя, заковылял к вездеходу, прижимая к груди руки, из-под пальцев текла кровь, тут его настигла третья пуля, он снова упал навзничь, выкрикивая в лицо снимающему Полифему стихи из «Илиады», еще раз кое-как поднялся и рухнул замертво, прошитый автоматной очередью, после чего Полифем, пока все снимали его и друг друга, рванул на вездеходе прочь, виляя между искореженными танками, удирая от тех, кто его преследовал, кому достаточно было только пойти по следу, впрочем, и это не имело смысла, потому что, когда около полуночи они оказались в нескольких километрах от станции наблюдения, пустыня содрогнулась от взрыва, похожего на землетрясение, и в воздухе вспыхнул гигантский огненный шар.
Через несколько недель, когда Ф. со своей съемочной группой вернулась домой и телекомпании успели без всякой мотивировки отвергнуть ее фильм, логик Д. за завтраком в итальянском ресторане прочитал ей вслух выдержку из газеты, где сообщалось, что в М. по приказу начальника генерального штаба расстреляны начальник полиции и шеф секретной службы, первый за то, что предал свою страну, второй за то, что хотел свергнуть правительство, теперь, сам возглавив правительство, начальник генерального штаба вылетел на юг страны, в войска, чтобы продолжить пограничную войну, далее, он опроверг слухи о том, что часть пустыни является мишенным полем для чужих ракет, и подтвердил нейтралитет своей страны; это сообщение очень позабавило Д., тем более что на следующей полосе он прочитал заметку, в которой говорилось, что Отто и Тина фон Ламберт осуществили свою давнюю мечту: та, кого уже считали мертвой и схоронили, подарила жизнь здоровенькому мальчугану; складывая газету, Д. сказал Ф.: «А тебе, черт побери, здорово повезло».
Ущелье Вверхтормашки
Он был похож на Бога из Ветхого Завета, только без бороды. Когда девочка его заметила, он сидел на каменной кладке, ограждающей от осыпей дорогу, поднимающуюся по ущелью вверх, к пансионату. Девочка окликом остановила пса. Ее собака — огромный пес больше сенбернара, короткошерстый, черной масти с белой грудью — тащила вверх по дороге тележку с молочным бидоном, позади которого и стояла девочка. Ей было четырнадцать лет. Она сняла с бидона крышку, зачерпнула половником молока и направилась к нему. Сама не зная зачем. Безбородый Бог взял половник и выпил молоко. Вдруг девочка перепугалась. Закрыв бидон, она повесила на его край половник, махнула рукой Мани, и тот помчался к пансионату, таща тележку с бидоном и девочкой с такой скоростью, словно тоже перепугался.
Безбородый Бог обладал чувством юмора. Выслушав просьбу Моисея Мелькера, он разразился таким хохотом, что гости пансионата, все еще танцевавшие, сбились с такта, а трое чехов-музыкантов — пианист, скрипач и виолончелист — прекратили играть. Правда, расхохотался он лишь после того, как Мелькер удалился — в полной уверенности, что получил отказ. Безбородый Бог и глазом не моргнул. А хохотал он задним числом главным образом потому, что Мелькер говорил о Великом Старце, и Безбородый Бог решил, что Мелькер имеет в виду его самого, лишь потом он уразумел, что Мелькер называет Великим Старцем истинного Бога. Того, что с бородой. Недоразумение это имело вполне понятную причину. Моисей Мелькер побаивался произнести слово «Бог» и поэтому всегда называл его Великим Старцем, ибо представлял его себе не иначе, как могучим стариком с окладистой бородой, а что обычный человек в состоянии представить себе Бога, для Мелькера было «просто постулатом христианской веры». Враждебной вере и ее разлагающей была, наоборот, абстракция, верить можно было только в конкретное существо, а существо не может быть абстрактным, потому он и побаивался самого слова «Бог», оно было затаскано, в большинстве своем люди понимали под этим словом нечто неопределенное, расплывчатое, а для Мелькера он был, напротив, Великим Старцем. Поэтому неудивительно, что Безбородый Бог смешался, когда Моисей спросил его, сознает ли он, что пользуется благоволением Великого Старца, и не хочет ли из благодарности к Великому Старцу помочь устроить «Приют Отдохновения» для миллионеров, также пользующихся Его благоволением. Лишь по ходу дальнейшей беседы смущение Безбородого Бога уступило место веселому изумлению — как же, он, оказывается, могущественнее самого Бога! Нет, он не создал весь мир за шесть дней и не нашел, что это хорошо, как сделал Бородатый Бог, он создал его за несколько минут, даже секунд, лучше сказать — за долю секунды, точнее — за доли долей секунды, одним словом — сразу, не сходя с места, в один миг — и нашел, что получилась хорошая шутка. Да и вообще — если выйти за рамки теологии — Безбородый Бог могущественнее Бородатого, ведь по отношению к нему никому не придет в голову
Если уж в пансионате никто не подозревал, что среди постояльцев находится Великий Старец, то в деревне, расположенной в том же ущелье, — горстке старых, полуразвалившихся домишек — и подавно никто не мог знать о его пребывании. А то бы вновь несколько оживилась вера в его существование. В настоящее же время лишь несколько старушенций время от времени посылали свои многостраничные домыслы в центры общественного мнения, однако неизвестно, попадали ли их послания в Южную Калифорнию, Западную Австралию, а тем более — в Антарктиду, на плато короля Хаакона, куда они были адресованы: их не отсылали обратно, но на них и не отвечали. Вот и старуха — вдова Хунгербюлера — только потому могла поддерживать эту одностороннюю ежедневную переписку, что была единственной состоятельной, можно даже сказать, богатой женщиной в деревне. Ее супруг, Иво Хунгербюлер, сорок лет назад продал свою обувную фабрику неподалеку от Санкт-Галлена и был единственным человеком, построившим себе тут виллу, никак не вписывавшуюся в общий облик ущелья. Фабриканта этого все считали помешанным, ибо кому еще могло прийти в голову поселиться в этой деревне и выстроить тут виллу. Что он и впрямь был не в своем уме, выяснилось после торжественного освящения виллы, протекавшего весьма пристойно, если не считать того факта, что фрау Бабетта Хунгербюлер устроила своему мужу сцену, когда он прожег сигарой дыру в старинном персидском ковре. Она при гостях сказала ему: «Ну что ты, что ты, папочка». Едва последние гости ушли, он повесил сперва жену, а потом и себя самого на притолоке двери, которая вела из гостиной в сад. Один из гостей, забывший в доме ключи от машины, вернулся и обрезал обе веревки. Обувщик был мертв — правда, врач счел, что Иво Хунгербюлер сломал шею уже при падении, а его вдова хоть и осталась жива, но утратила дар речи. С тех пор она и писала письма Великому Старцу. Сама же деревня, насчитывавшая восемьдесят семей, была расположена прямо напротив пансионата на другой стороне ущелья, прорытого рекой в горе. Ущелье это имело весьма странную форму. Солнечный склон его был сплошь покрыт лесом, выкорчеванным лишь на плато с пансионатом, парком, плавательным бассейном и теннисными кортами. Лес поднимался круто вверх по склону, внизу — чистый ельник, выше — лиственницы, и завершалась гора отвесной каменной стеной Шпиц Бондер — местом тренировок скалолазов. А теневая сторона, где была расположена деревня, наоборот, была безлесной, крестьянские домишки лепились по ее склону без всякого плана и смысла, склон тут был слишком отвесный, чтобы его обрабатывать, а место слишком низкое, чтобы привлечь горнолыжников. Из деревенских жителей лишь семьи Претандер и Цаванетти пользовались некоторой известностью в округе. Один из Претандеров был некогда членом Национального совета, а один из Цаванетти — кантональным ветеринаром. Теперь же только деревенский староста носил фамилию Претандер, а много лет назад Претандером звался и местный священник, тихим голосом вещавший Слово Божие. Да кто же поймет это слово, если даже церковный попечитель кантона не понял бормотанья Претандера, со вздохом пожал плечами, но оставил священника на его посту. Однако после кончины старого Претандера не нашлось претендентов на его место, так что теперь раз в месяц присылаемые из кантона священники, сменяя друг друга, читали здесь проповеди перед пустыми скамьями, на которых лишь иногда оказывался кто-нибудь из курортников. Старенькая, покосившаяся церквушка с протекающей крышей была слишком заурядна, чтобы попасть под охрану памятников старины, и слишком мало посещаема, чтобы удостоиться ремонта. В то же время епископ в столице кантона подумывал о том, чтобы построить возле целебного источника часовню для паломников, хотя вся округа здесь была сугубо протестантской. Директор и владелец пансионата Гебели заверял, что чудеса не заставят себя ждать, вот и дочь его уже начинает кое-как передвигаться, однако Рим отказал. Так что строить католическую часовню не стали, а протестантскую церковку начали мало-помалу растаскивать, так как жителям очень была нужна древесина. А нужна она была потому, что многие зарабатывали на жизнь, изготавливая крестьянские комоды, шкафы и стулья «под старину», а также трости и фигурки оленей — большие, используемые в качестве подставок для зонтов, и маленькие — для пепельниц. На рога больших оленей вешали шляпы, а об рога маленьких стряхивали пепел. К церкви лепился обветшавший домик священника, а к нему — деревенские кабаки «У Шпиц Бондера», «У швейцарца», «Битва под Моргартеном», «Генерал Квизан» и «Олень». Среди горстки домишек лишь кондитерские, гараж, подворье старосты и склад пожарной охраны выделялись своим благополучным видом. Кондитерские содержались в хорошем состоянии потому, что поставляли в пансионат хлеб и булочки, плюшки и рогалики и давали возможность диабетикам, с давних пор составлявшим значительную часть летних постояльцев, объедаться сладостями в своих залах, что было бы неуместно в самом пансионате. Гараж — потому, что отдаленность пансионата вызывала необходимость иметь поблизости стоянку такси, а подворье старосты потому, что он поставлял в пансионат молоко: летом — на тележке, зимой — на санках, в которые запрягался огромный короткошерстый и крупноголовый пес черной масти с белой грудью. Староста и сам не знал, откуда тот взялся. Этого вообще никто не знал, да такого пса никто никогда и в глаза не видел. Просто он вдруг оказался в хлеву у Претандера, и, когда тот вошел, пес так бурно обрадовался, что свалил старосту с ног. Поначалу Претандер побаивался пса, но потом привык к нему и в конце концов просто не мог без него жить. И наконец, склад пожарной охраны был все еще в приличном состоянии потому, что в нем хранился подаренный кантональными властями современный пожарный насос с механическим приводом. Подарен он был не для того, чтобы оградить от пожаров саму деревню, для этого, по мнению пожарной охраны кантона, вполне хватило бы старого ручного насоса, а ради сохранности пансионата, для чего кантональная служба подземных сооружений установила гидранты вокруг главного здания и его двух флигелей с башенками. Деревня жила за счет пансионата, поставляя туда летом необходимый персонал — прачек, горничных, рассыльных, садовников, кучеров для прогулок в коляске и поездок на праздник Первого августа (пирамида гимнастов из местного спортивного общества). Курортники буквально опустошали деревню, увозя с собой все поделки местных мастеров, видя в них изделия народных промыслов. Зимой, когда пансионат пустел, деревня вновь погружалась в болото нищенского прозябания.
Моисей Мелькер обратился со своей просьбой к Безбородому Богу вечером того дня, который предшествовал исчезновению того из пансионата. Точнее — около полуночи. Великий Старец сидел рядом со своим секретарем и разглядывал собравшееся здесь общество: люди не слишком богатые, но состоятельные, у всех нелады со здоровьем, были тут и хромоногие храбрецы — жертвы горнолыжного спорта, а также пожилые супружеские пары. Некоторые кружились в танце, другие устало покоились в мягких креслах, в то время как трое чехов, приезжавших сюда каждое лето, которым давно здесь все обрыдло — и пансионат, и деревня с этим дурацким ущельем и торчащей в небо голой горой, — играли и играли, машинально, словно сквозь сон, и после последних танго и даже буги-вуги принялись за попурри из Шуберта — «Форель», «Песнь моя, лети с мольбою», «В путь» и «Ave Maria». Мелькер смахивал на светлокожего дикого негра — приземистый, с толстыми губами и коротко подстриженной курчавой черной бородкой. Возможно, Великий Старец разразился несколько запоздалым хохотом именно из-за теологических рассуждений Мелькера, поскольку Безбородого вообще забавляли всякие теории насчет Бородатого, но возможно также, что опытного знатока человеческих душ рассмешила психологическая причина теории, зародившейся в голове Мелькера. Незаконный сын батрачки протестантского вероисповедания и батрака-католика, Мелькер вырос в Эмментале. Его приемные родители, которых он, сирота, долгое время считал родными отцом и матерью, любили выпить, но мальчишку ни разу даже пальцем не тронули, поскольку друг друга лупили так отчаянно, что у них уже не было сил приниматься еще и за него. Никогда потом он не был так счастлив, как в те ночи, когда они колотили друг друга до крови: хоть у него ничего за душой не было и сам он был никем, но чувствовал себя в безопасности. Потом к нему проявил участие деревенский священник. Моисей был единственным учеником, который не шалил и не засыпал на уроках Закона Божьего для малышей и потом, на занятиях с будущими конфирмантами. Священник послал его в Базель продолжать образование. Он обучился на миссионера в миссионерской школе Святого Кришны, но его все же не послали обращать язычников в христианство, убоявшись, что их отпугнет его внешность. Однако мысли Моисея были направлены не на тех язычников, которых имели в виду миссионеры. Его вдохновил вывод, который он извлек из библейских слов: «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное». Это означает, что счастлив лишь тот, кто беден, ибо бедность его предначертана ему Великим Старцем (так Мелькер именовал Бога с бородой), а богатому, чтобы стать счастливым, нужно снискать Господне благоволение. И Моисей Мелькер решил наставлять на путь истины людей богатых. Его книги «Таинственный назарянин», «Небесный ад», «Позитивная смерть», «Смелый грех» и прежде всего его «Теология богатства» произвели фурор. В то время как Барт отверг его теорию, а Бультман написал, что ему абсолютно безразлично, на каком основании он попадет в рай, лишь бы туда попасть, некоторые обнаружили в его теологии богатства теологию бедности, а именно ее неотвратимости, и состоит эта неотвратимость в выводе автора, что благоволение Господа ничем не может быть обосновано. Лишь самые отверженные могут ее удостоиться в полной мере (Кайетан Зенземан сделал из этого самые неожиданные заключения об образе жизни Девы Марии до Благовещения и был за это отлучен от церкви), тем, что Мелькер изымает бедность из сферы Господнего благоволения, переводит ее из области непредсказуемого в область предсказуемого, предначертанного, бедность сама по себе становится благом, даруемым Небесами, а бедняк провозглашается спасенным и тем самым только за ним признается верность суждений и право на революцию, так что теология Мелькера, подобно философии Гегеля, раскололась на правое и левое крыло. Сам Мелькер никак на эти мнения не отреагировал. Его теология представлялась автору узкими мостками над пропастью. Но поскольку из пропасти доносился запах пота, вызванный борьбой между его необычайным уродством и его же чудовищной чувственностью, ему понадобились еще одни мостки: обожествление двух покойных жен — Эмилии Лаубер и Оттилии Ройхлин, а также ныне живущей супруги Цецилии Ройхлин, сестры покойной Оттилии — обожествление, напоминающее почитание Девы Марии римскими папами. Трем своим женам он обязан роскошной виллой, в которой он обитал на Гринвиле в Эмментале. Покойные жены были столь же богаты, сколь уродливы, а третья — богаче и уродливее своих предшественниц. Первая имела фабрику резиновых изделий, вторая была совладелицей сигарного концерна, третья — после смерти сестры — единственной владелицей этого концерна. Первая сломала шею, когда залезла на дуб, утверждая, что она — архангел Михаил, вторая утонула в Ниле во время свадебного путешествия. Однако Моисей Мелькер не радовался свалившемуся на него богатству, да разве кто-нибудь лишь по любви женится на трех сказочно богатых, влиятельных, но уродливых женщинах. Он чувствовал, с каким недоверчивым прищуром глядели на него люди, когда он подкатывал на своем «роллс-ройсе», и, чтобы опровергнуть это недоверие, Моисей всюду заявлял, что он гол как сокол, и называл себя Моисей-бедняк. А мнимое его богатство на самом деле, мол, все еще принадлежит частично двум его покойным вдовам, как он выразился, ибо обе покойницы на Небесах как бы являются его вдовами, а оставшаяся часть — его не менее любимой ныне живой Цецилии. Даже деньги, полученные за опубликованные им книги, принадлежат его супругам, поскольку без их капиталов он ни за что не мог бы написать свои пухлые тома. Великий Старец понял все до конца. И мостки над пропастью рухнули. Моисей Мелькер просто не мог себе представить, что как раз уродливые мужчины могут эротически возбуждать даже самых красивых женщин. Его чувство собственной сексуальной неполноценности было так велико, что на него угнетающе подействовало даже покорение им сразу двух миллионерш, правда, таких же уродливых, как он сам, которые, однако, легко могли бы найти себе красавчиков. Ибо едва он покорил первую, как в пропасти опять началось брожение. У него возникло мрачное подозрение, что Эмилия Лаубер вышла за него не из-за его мужских достоинств, не из-за бушевавшей в нем сексуальной неутоленности, а соблазненная его религиозными теориями, с помощью которых он пытался выбраться из болота своих комплексов. И то, что она впоследствии вообразила себя архангелом Михаилом, неминуемо должна было привести его в бешенство. Если Великий Старец считал вполне вероятным, что Моисей Мелькер помог своей первой супруге свалиться с дуба — то ли вскарабкавшись вслед за ней наверх, то ли подпилив сук, на котором она имела обыкновение сидеть (кто стал бы расследовать случившееся в семье такого богобоязненного человека?), то уж в том, что вторую супругу Мелькер своими руками столкнул в Нил, Великий Старец был просто уверен. Лишь Оттилии Ройхлин мог прийти в голову такой маршрут свадебного путешествия — посещение Абу-Заабаля, затем из Ассуана в Луксор. Перед монументальными статуями Рамзеса Второго Моисей Мелькер наверняка производил впечатление выродка шимпанзе. Великий Старец мысленно представил себе Оттилию Ройхлин. Это была уродка с возвышенным складом души и сильной волей. Великий Старец уважал ее в той же степени, в какой презирал Моисея. Ему импонировала ее самостоятельность, она могла выбирать себе мужчин по вкусу и настроению — кто бы отказался начать более приятную жизнь с помощью ее миллионов. Однако рядом с красавцем супругом ее уродливость сильнее бросалась бы в глаза, а выйдя за Моисея, она показала, что не придает внешности никакого значения. Этого унижения Мелькер вынести не смог. Где-то под Идфу, в лунную ночь, Моисей и Оттилия Ройхлин были одни на палубе. Моисей, злобно ощерившись, разбежался и едва не свалился за борт вслед за ней. Никто не услышал громкого всплеска. От неожиданности она даже не вскрикнула. Под тяжестью драгоценностей она камнем пошла ко дну. А Моисей в ту же минуту начисто забыл о содеянном. Мостки теологии моментально перекрыли пропасть, едва он решился на поступок. Он вернулся в каюту и начал писать свой бестселлер «Ведомый двумя ангелами» — хвалебную песнь двум убиенным им женам и посвященную им, — который впоследствии был переведен на три десятка языков. Лишь на следующее утро, ближе к полудню, он смятенно сообщил капитану, что его супруга исчезла из своей каюты. Начавшиеся тут же поиски ничего не дали, никакого подозрения не возникло. Его печаль была искренней. Он ничего не помнил. Но когда он вернулся в свою виллу на Гринвиле и вошел в спальню, он вдруг все вспомнил. На супружеском ложе возлежала в прозрачной шелковой сорочке Цецилия Ройхлин, его пышногрудая свояченица с тремя подбородками. На жирных складках ее живота покоилось несколько коробок шоколадных конфет, она курила сигару и читала криминальный роман. Цецилия Ройхлин взглянула на Моисея, но не прервала своих занятий. По ее взгляду Мелькер понял, что она все знает. Он нырнул к ней в постель и в свой третий брак.
Это, естественно, всего лишь гипотезы, пытающиеся объяснить смех Великого Старца, равно как и два трупа в глубине подсознания теолога — тоже гипотезы, мир не так ужасен, как его представлял себе Великий Старец, хотя чаще всего — еще ужаснее. Однако если допустить, что история, которая здесь рассказывается, представляет собой переплетение и взаимопроникновение нескольких историй, когда одно проистекает из другого и возникает благодаря ему, а не является просто набором никак не связанных между собой историй, то и причину этого смеха нужно искать в некой задней мысли, пришедшей в голову Великому Старцу — то ли благодаря личности самого Мелькера, то ли благодаря его трем бракам или же его теологии. Все может быть. Во всяком случае, на место действия был вызван один из совладельцев адвокатской конторы «Рафаэль, Рафаэль и Рафаэль» — правда, так и не удалось выяснить, кем именно он был вызван. Известно было только, что вызван был один из трех Рафаэлей, причем никто не мог сказать, который — старший, средний или младший, — даже в их адвокатской конторе на Минерваштрассе, 33а, в Цюрихе никто этого не знал, некоторые утверждали, что существует лишь один адвокат с такой фамилией, другие — что старший и средний Рафаэли — неотличимые друг от друга близнецы, а младший шеф вообще умер, были и другие версии. И если никто не знал, кто именно вылетел на место, то и тот, кто летел, тоже не знал, куда летит, ибо место назначения то и дело менялось, а к кому летит, выяснить было тоже невозможно. Окон в самолете не оказалось, попасть в кабину пилота тоже было нереально, к тому же при наборе высоты к шампанскому было подмешано снотворное, хотя стюард не появлялся. Ухабистая взлетно-посадочная полоса, на которую самолет в этот раз сел, граничила с площадкой для гольфа. Выйдя из самолета, адвокат оказался на зеленой лужайке. Кругом валялись биты для гольфа, многие уже покрытые ржавчиной, а также шары. Солнце стояло низко над горизонтом, очевидно, день клонился к вечеру. В конце лужайки виднелось белое длинное здание, которое благодаря куполу, возвышавшемуся над одним из его флигелей, слегка смахивало на нечто ватиканообразное. Стояло оно на самом краю крутого обрыва, и вид у него был необычайно заброшенный, все окна выбиты. Видимо, здание это некогда служило гостиницей, но, очевидно, очень давно, ибо пустые помещения были густо оплетены паутиной, а из гнезд, прилепившихся над оконными и дверными проемами, вылетали птицы. В одном из коридоров по полу бродил огромный паук величиной с ладонь. Туалет носил следы былой роскошной отделки, но был загажен до предела. Под куполом располагался парадный зал с огромной буфетной стойкой, очевидно не использовавшейся в течение многих месяцев: вся она была покрыта плесенью и засижена мухами. Вода в Тихом (или Атлантическом) океане ближе к горизонту казалась более светлой. По фуникулеру к кромке воды со скрипом и скрежетом спускалась кабина, навстречу ей с таким же скрипом и скрежетом двигалась другая, пустая, а на пляже лежал босой мужчина с голой грудью, заросшей густой седой шерстью, облаченный лишь в поношенные брюки от вечернего костюма. Лицо мужчины прикрывала широкополая соломенная шляпа. Возможно, то был Великий Старец, а возможно, и кто-то другой. Он спал на тюфяке, сквозь дыры которого вываливался конский волос. Худощавый человек в накинутом на голое тело врачебном халате, абсолютно лысый, с глазами необычайно глубокой синевы, глядевшими из-за стекол золотых очков без оправы и придававшими ему сходство с портретами кисти Эль Греко, стоял рядом со спящим и набирал шприц. Ближе к крутому обрыву на берегу валялись намокшие порнографические журналы, «Краткий атлас Штилера о частях Земли и строении Вселенной», изданный Юстусом Пертесом в 1890 году, «Словарь разговорного языка Майера в восемнадцати томах 1893–1898», «Философия в будуаре» маркиза де Сада, бесчисленное множество телефонных справочников, третий том церковной догматики Карла Барта «Учение о сотворении мира: о Божественном Промысле», пачки биржевых отчетов, журнал «Шпигель», том «Biblia Hebraica ad optimas editiones imprimis Everardi Van der Hooght» [43] , другие брошюры и книжонки, а также кучи нераспечатанных писем. Весь пляж был завален этими бумагами, то и дело слизываемыми приливной волной. Меж бумагами повсюду поблескивали бесчисленные карманные и наручные часы из цветных сплавов, серебра, золота и платины. Солнце поднялось выше. Значит, был не вечер, а утро. Скрипучий фуникулер вновь заработал, из спустившейся на пляж кабины вышел альбинос с длинными седыми прядями, ниспадающими на воротник смокинга, и вывалил из корзины для бумаг новую порцию нераспечатанных писем. Фуникулер опять заскрежетал. Человек, лицо которого было скрыто соломенной шляпой, проснулся и начал смеяться. Тогда худощавый лысатик всадил ему шприц, и тот вновь заснул. Адвокат вошел в кабину фуникулера и поехал вверх.
43
Еврейская Библия во лучшим изданиям, прежде всего по изданию Ван дер Нугта (лат.).