Собрание сочинений в семи томах. Том 3. Романы
Шрифт:
Правда, были еще два года. Два года в строительной конторе. Тебя называют чертежником и платят пять-шесть сотен в месяц, тут можно еще верить, что ты доучишься по вечерам и когда-нибудь сдашь экзамены, ну, а дотянешь ли ты хоть до безработного инженера, кто знает? Но хуже этих вечеров, кажется, ничего нет: сидишь над учебниками и пялишь глаза на формулы и уравнения; пресвятый боже, как же к ним, собственно, подступиться? Будь тут последний пес из преподавателей, он объяснил бы все в двух словах, и ты сразу понял бы, как взяться за эти формулы, а так целыми часами глядишь, и что ни дальше, тем все трудней и все больше путаницы в голове. Боже, какие это были два года! Пусть только кто-нибудь посмеет сказать, что я мало старался! Целых два года, прошу покорно, каждый вечер до глубокой ночи корпеть над книгами, бить себя кулаками по голове — ты должен понять, должен выучиться, — это вам не пустяки, сударь. Удивительно, как много может человек вынести; тебе, по совести говоря, давно бы пора сдохнуть от туберкулеза, с голоду и отчаяния. А потом с фирмой случилось несчастье — новостройка приказала долго жить; еще бы, столько разворовали железа и бетона, что у самого господа бога терпение лопнуло; засыпало семь каменщиков, а архитектор предпочел застрелиться, когда его собрались посадить. Опять все старания чертежника строительной конторы Станислава Пулпана пошли прахом; да разве кто даст тебе место, если сказать,
Итак, во имя божие, будь то, что суждено. Покойный отец работал на коксовом заводе, а сын будет рубать уголь. После пяти классов реального и двух лет работы над синьками строительных планов Станда пойдет шахтером на «Кристину». Нужно же как-то добывать пропитание, если тебе почти восемнадцать лет. Пулпанам это, должно быть, на роду написано: дед был крепильщиком, отца послали на коксовый завод, после того как он сломал ногу в шахте. Вы, Пулпаны, созданы для черной работы. Никаких чертежных досок, никаких начертательных геометрий; будешь углекопом, ибо ты — Пулпан. Вот какие дела, голубчик, от этого не уйдешь, как ни старайся. Нет, не уйти, как ни старайся; господи, хоть бы откатчиком-то не долго быть, хоть бы вагонетки не вечно толкать, черт возьми! Никогда я этому не научусь, — в отчаянии думает Станда, — ладно уж, пускай болит поясница, пускай болят руки, лишь бы вагонетка не застревала поминутно на стрелках! Тогда поди толкай ее, дергай, кряхти с натуги; того и гляди совсем, сволочь, с рельс соскочит, — сраму не оберешься. «Эх ты, осел этакий, вот как надо», — сплюнет, бывало, Бадюра либо Григар и легонько, одной рукой подтолкнет твою вагонетку — и она катится как по маслу. Чего, кажется, проще. «Гляди, осел, поехала». К чему же были пять классов реального, зачем он морочил себе голову французскими словечками, на что все эти черчения и рисования! На что, спрашиваешь? Да, верно, на то, парень, чтоб ты еще сильнее чувствовал свое несчастье и одиночество.
Да, одиночество: вот правильное слово! Будто мало одиночества испытал он еще в реальном! Мальчику из бедной семьи нелегко приходится в школе: он должен больше заниматься, должен быть прилежней и примерней остальных; ему то и дело дают понять, что он только из милости вкушает хлеб просвещения и, следовательно, обязан заслужить его особым благонравием, усердием и признательностью. Будьте внимательней, Станислав Пулпан! Я объясню вам еще раз, ученик Пулпан, чтобы лучше подготовить вас к переходу в старшие классы и вообще к жизни; вам это необходимо… Маленький Пулпан начинает понимать еще на школьной скамье, что к нему относятся как-то суровей и сострадательнее, чем к прочим мальчикам, словно он в чем-то слабее их, словно он болен, что ли; он чувствует себя поэтому каким-то отщепенцем, это унижает его до такой степени, что на глаза набегают слезы ярости и боли — и откуда берется в человеке столько чувствительности и ожесточения?.. «О чем вы опять задумались, ученик Пулпан? Вы бы лучше следили за уроком, чтобы как следует вооружиться для практической жизни!»
Практическая жизнь: вот она, сударь, практическая жизнь! Толкай по рельсам вагонетку с углем либо с пустой породой и гляди в оба, чтобы не застрять на стрелках. «Пусти, я подтолкну», — пробасит Григар или Бадюра и одной рукой, этак мимоходом, небрежно толкнет вагонетку, и она сама катится, знай только успевай тормозить. Вот как это делается. Они злятся, конечно, ты их задерживаешь; когда в забой присылают хилого недоноска, этакую неженку из школы, — у кого хватит терпения глядеть, как он воюет с вагонеткой, пока у него глаза на лоб не вылезут? «Пшел прочь, сопляк, — цедит сквозь зубы подручный забойщика Бадюра и выхватывает лопату из рук Станды. — Вот как загружают вагонетку, болван». И Станде горько и обидно, точно он стоит у доски в классе. «Вы слабы в арифметике, ученик Пулпан, вам следует больше заниматься». И, стиснув зубы, откатчик Станда изо всех сил толкает вагонетку. Я вам покажу, какой я слабый! Со мной обходятся хуже чем с портянкой, я сыт этим по горло! Будь это один только Григар, — Григар забойщик и силач, руки и ноги у него, как у битюга на пивоварне; но Бадюра, этакий жалкий скрюченный человечек, сухой, как пучок соломы… Когда после смены все моются в душевой, откатчик Пулпан украдкой сравнивает себя с другими. Правда, у него нет пока вздутых вен и узловатых суставов, как у остальных, но не воображайте, люди добрые, что вы такие уж красавцы, если говорить о телосложении; черт его знает, откуда берут силу и ловкость эти костлявые одры! Одры и есть, а ты все-таки тряпка в сравнении с ними, хотя тебе и восемнадцать лет, — а ведь это, что называется, лучшие годы; даже вагонетку приподнять не в силах, чтобы втолкнуть ее на поворотный круг.
«Пусти, я ее сейчас сдвину, — цедит сквозь зубы маленький Бадюра и сплевывает в угольную пыль. — Боже милостивый, неужто из этого парня выйдет шахтер? Шел бы лучше в трактир — пиво разносить порядочным мужчинам!»
Они меня не любят, — с болью думает оскорбленный Станда. — Не воображайте, я не стану навязываться; мне все равно с вами говорить не о чем. Этот Бадюра только и умеет, что о своем крольчатнике болтать. Просто злятся они на меня, что я учился, вот и все. Хотят показать, что они мне не компания. Ну да, не компания. В училище мне были не компания остальные, потому что я — сын рабочего. А здесь — потому, что я образованней вас всех. Я мог бы вам многое порассказать, книг-то я немало прочел! Но стоит мне заговорить — хотя бы о наших рабочих делах — на меня как собака набрасывается какой-нибудь Григар: «Заткнись, скажет, ты без нас и дороги домой не найдешь, а туда же — учить берешься!» Ладно же, господин Григар, ничего я вам говорить не стану, но я такой же рабочий, как вы, хоть я и простой откатчик, а тоже имею право на собственное мнение; только вы недостаточно образованны, чтобы понимать меня. Но погодите, когда-нибудь я буду говорить, а вы слушать, скажу от имени всех откатчиков и забойщиков, от имени машинистов и рабочих с коксового завода, — от вашего имени, шахтеры с «Кристины», с «Мурнау», «Берхтольда» и Рудольфовой шахты. Скажу о вашей черной работе и черной нужде, буду от вашего имени вести переговоры с господами за зеленым столом. «Господа! Мы, шахтеры, заявляем о своих правах. Что станет без нас с вашей промышленностью, с вашими электростанциями, с вашими уютными виллами и роскошными дворцами? Без черного угля придет конец всей вашей цивилизации. Спуститесь-ка, господа, в забой на глубину шестисот метров; поглядите на какого-нибудь проходчика Григара, когда он, голый по пояс, обливаясь потом, смешанным с угольной пылью, проходит новый штрек; посмотрите на подручного Бадюру, когда он рубает отбойным молотком целик и останавливается лишь затем, чтобы отхаркнуть угольную пыль; посмотрите на беднягу откатчика, который окровавленными ладонями толкает вагонетку, нагруженную драгоценным углем, — давай, давай, парень, надо успеть вывезти дневную норму! Итак, вы видите, господа, как добывается уголь, однако, внимание! Берегитесь, как бы вам на голову не свалился с кровли обломок, как бы не задушили вас рудничные газы, не придавила сорвавшаяся
Станде даже самому стало неловко, когда он все это вообразил. Глупости, конечно, но он наверняка сумел бы… если б только не приходилось толкать эти дурацкие вагонетки! Всего пять недель, а руки у меня скрючились, одеревенели, пальцы не разогнешь; никогда уже не держать мне рейсфедера — вот что такое откатчик. И Станда, скривив губы, сосет содранную кровавую мозоль на ладони.
Всего пять недель, а кажется, что прошла целая вечность. Точно тебя засасывает все глубже и глубже и ты чувствуешь: нет, отсюда мне не выбраться, это мой удел на всю жизнь. Станда пытается вообразить всю свою жизнь, но почему-то ничего не выходит; вместо этого ему представляется, что он бурит угольный пласт, как Григар, и вдруг — трах! — случается что-нибудь необыкновенное, например катастрофа в шахте, и Станда сделает нечто такое, отчего все рты разинут! После этого его вызовет к себе сам директор и скажет: «Станислав Пулпан, поздравляю вас, вы действовали по-шахтерски; поскольку вы еще молоды, мы можем назначить вас пока только десятником участка. Но вы, безусловно, далеко пойдете. Нам на шахте нужны такие люди, как вы. Ах, вы даже окончили пять классов реального? Смотрите, и такого человека мы бог весть сколько времени заставляли толкать вагонетки!»
«А почему бы и нет, — втайне мечтает Станда. — Как вышло в тот раз, когда швед прокладывал новую продольную выработку». Фамилия инженера — Хансен, но шахтеры зовут его Ханс; говорят, он изобретает что-то для шахты и будто славный парень, хоть и едва умеет сказать по-чешски слов пяток. Станда гнал пустую вагонетку к забою, когда Ханс взглянул на него голубыми глазами и показал рукой — подержите, мол, этот шест. Прямо Станду выбрал! Через минуту Пулпан обнюхивал со всех сторон инструмент шведа — это был шахтный теодолит Брейтхаупта, — а славный парень Хансен на ломаном немецком языке объяснял, где и как отсчитывается нониус. На следующий день он сам послал запальщика Зитека за Стандой — помочь при измерениях. Станду так и распирало мучительное блаженство, когда он шел к инженеру. Теперь видите, ребята, на что ваш сопляк способен! Он так и впился глазами в долговязого шведа, желая с одного взгляда понять, что делать и как приступить к измерительному инструменту, но Ханс ничего, только потным носом повел, gut, gut, [114] мол, и занялся своим делом, точно и не бывало на свете никакого Пулпана, который просто из кожи вон лезет. «Хоть бы спросил, как звать, — взволнованно думает Станда. — Намекнуть бы ему, что я почти закончил реальное…»
114
хорошо, хорошо (нем.)
— Soil ich noch etwas machen, Herr Ingenieur? [115]
Молодой швед в кожаном шлеме качает головой.
— Is gut, danke. [116]
И Станда с кровоточащим сердцем возвращается в забой грузить уголь. Григар даже не обернулся, маленький Бадюра, выпячивая губы под черным носом, насвистывает песенку; верно, шахтеры злятся, что Станда отличился.
— Этот Хансен — замечательно славный парень, — почти мстительно говорит Станда.
115
Не нужно ли сделать еще что-нибудь, господин инженер? (нем.)
116
Довольно, спасибо (искаж. нем.)
— А ты подлизывайся больше, — сплевывает угрюмый Бадюра, круша отбойным молотком угольный пласт. — Грузи-ка давай, ясно?
Ничего не поделаешь, Станда влюбился в длинного шведа до того, что самому стыдно. Бегал бы за ним как собачонка, носил бы ему инструменты и был бы счастлив, коснувшись его кожаной куртки. Как ни глупо, но Станде страшно нравятся длинные ноги шведа, его небрежная, чуть мальчишеская походка; у Хансена этакая светлокожая шведская рожица, и когда он размазывает под носом угольную пыль, то вид у него очень забавный, точно у большого перепачканного мальчугана. Станислав Пулпан, вероятно, не сумел бы объяснить, что такое обожание, но когда он знает, что его инженер на участке, вагонетка летит по рельсам сама собой, как ветер. Посмотрите же, какой я откатчик! И Хансен, встретив Станду в штреке, всегда поводит слегка блестящим носом; и не заметно даже, а Станда знает, что это относится к нему, и на некоторое время сердце его наполняется невыразимым блаженством. Он ужасно гордится тем, что на «Кристине» все любят его молодого шведа. Хансен — славный малый, только не может разговаривать с людьми. Как-то раз Станда отправился в город — и прямо в книжный магазин. Не найдется ли у вас учебника шведского языка? Нет, не нашлось; и Станда тщетно ломает голову — что бы такое сделать для инженера?
Сейчас лето, и после смены Станда по причине полного одиночества бродит вокруг виллы Хансена; там цветут вьющиеся розы, целые водопады и гейзеры вьющихся роз, голубые шпорники и какие-то желтые подсолнечники: и среди всей этой благодати размахивает лейкой госпожа Хансен, такая же высокая, как сам Хансен, белокурая, голенастая, в длинных полотняных брюках, и по-шведски кричит что-то читающему мужу, и оба громко хохочут, как уличные мальчишки, или выходят под ручку, размахивая теннисными ракетками, толкают друг друга, прыгают через тумбы, лихо свистят. Станда безгранично боготворит госпожу Хансен, — во-первых, потому, что она принадлежит его шведу, а во-вторых, потому, что она какая-то такая, как бы это сказать, — ну, совсем непохожая на других женщин; смахивает на мальчика, и все-таки красивая — глаз не оторвешь, когда видишь, как она бегает в своих широченных штанах. Однажды они чуть ли не столкнулись со Стандой перед самой виллой; Станда покраснел, готовый провалиться сквозь землю, и хмуро выговорил: «Бог в помощь». Ханс дружески улыбнулся, а его жена оглядела Станду светло-зелеными глазами. В тот миг Станда почувствовал себя ужасно, отчаянно несчастным и в то же время, бог весть почему, едва не захлебнулся от безмерного восторга; ни за что на свете не покажется он больше у этой виллы, разве что ночью, когда на каскады вьющихся роз льется золотисто-розовый свет из окон Хансенов. «Как здесь красиво, — почти со слезами на глазах думает откатчик Станда. — Хансен — славный парень».