Собрание сочинений в семи томах. Том 3. Романы
Шрифт:
Что такое я мог бы сделать? — размышляет Станда. — Если бы представился случай и я обронил бы при господине Хансене несколько слов по-французски, — то-то он удивился бы! Смотрите-ка, простой откатчик — и умеет говорить по-французски! (Станда уже составил несколько фраз из своих французских словечек, и одну даже в сослагательном наклонении, но не уверен — нет ли в ней ошибки.) Госпожа Хансен, конечно, знает французский; а там, глядишь, и пригласят Станду, например, на чашку чая… Или нет, не то. Вот если бы госпожа Хансен одна отправилась на прогулку по тропинке между отвалами и прудом — у этого места дурная слава, там шляются подозрительные типы, и у Станды бьется сердце, когда он иной раз из любопытства проходит по той дороге — и там на нее напал бы какой-нибудь хулиган или лучше двое… Госпожа Хансен отчаянно защищается, хочет позвать на помощь, но бродяга душит ее. И вдруг откуда ни возьмись — Станда. Одного пнуть в низ живота, другого ударить кулаком по скуле — и готово. Госпожа Хансен поднимает блестящие зеленые глаза (нет, они просто серые, но очень светлые),
117
Не за что, сударыня (франц.)
118
Не бойтесь больше (франц.)
Хансен ли? Быть может — она, дружище? Разве не было бы все это ради нее?
Так что же, влюблен Станда в эту даму или нет? Само собой, хотя он ни за что на свете не признается в этом даже самому себе; но это такое удивительное, праздничное чувство — например, ему больше всего нравится в ней то, что она так горячо любит своего шведа, похожего на мальчишку; это слишком ясно видно во всяком ее жесте, ее так и тянет к нему, она так бы и повисла у него на шее: я твоя, единственный мой; прямо в глаза бросается, как эти двое счастливы и опьянены друг другом. Станда не младенец и сумел бы живо себе представить, что у них происходит, когда они опускают шторы, и вообще; но он запретил себе это — и точка. Нет, даже и мысли об этом он себе не позволяет — иначе что-то рухнуло бы, пропало… даже в образе Хансена. Может, и глупо это, но Станда не смог бы смотреть на него с прежним восторженным удивлением, если бы думал о них что-либо подобное. А так они словно из другого мира — красивые, сияющие и удивительно нездешние; пусть называется как угодно то, чем наполнено сердце Станды, оно относится к обоим. Правда, не легко это, сердце словно раздваивается; но ведь всякая любовь должна отзываться болью.
Всякая любовь. Станда понимает это слишком хорошо, потому что в его сердце живет еще одна любовь — просто ужасно, сколько иной раз накапливается в сердце. О, это, конечно, совсем другая страсть, трудная и упорная, и тем труднее, что у Станды она под боком, дома; кто знает, может, именно потому он издали поклоняется своей длинноногой шведской богине, чтобы хоть как-то отдохнуть от мучительной любви, что терзает его дома. А-ах, как легко становится на душе, когда издалека увидишь мелькающие среди цветущих роз стройные ноги госпожи Хансен; а там господин Хансен в светлом костюме приплетется к ней без дела, обнимет за шею, а она кинет на него мимолетный взгляд — какая благодать, какое радостное зрелище, даже розы у Хансенов кричат о радости. В садике под окном у Станды тоже цветут розы, но они совсем не такие; сорви одну, прижми к сердцу и тихонько скажи: «Прощай, прощай навек, лучше я пойду камнем ко дну». Вот как живется в домике Адама.
А дело было так: когда Станду приняли на «Кристину», люди сказали, что у Адамов, кажется, освобождается комната; этот Адам тоже забойщик на «Кристине», так что вы там будете как в своей семье. Станда отправился узнать; видит — красивый новый домик с садиком; у окна шьет женщина. «Вот муж вернется после смены», — сказала она и снова взялась за какое-то голубое платьице. Когда Станда зашел под вечер, в садике копался длинный тощий человек.
— Говорят, вы сдаете комнату? — спросил Станда через забор.
Человек поднял голову, и Станда почти испугался: такие странные были у того человека ввалившиеся глаза.
— Что? Комнату? — переспросил он, словно не понимая, и поскреб щетинистый подбородок. — А-а, вы насчет комнаты, — отрывисто проговорил он наконец и обернулся к окну. — Как ты думаешь, Марженка, найдется у нас комната?
— Ты и сам знаешь, — не поднимая головы, произнесла женщина у окна.
Человек почесал затылок, задумчиво глядя сверху вниз на откатчика Пулпана.
— Комната-то найдется, — сказал он неопределенно, — отчего же…
Он не сразу показал Станде комнату на чердаке; она была до того чистая и новая, что Станде стало даже не по себе.
Вот так Станда и поселился у Адама — жить все-таки где-нибудь надо, но в первую же ночь ему показалось здесь как-то удивительно тихо; он высунулся из окна и видит: внизу на каменном крылечке сидит Адам, подпер рукой подбородок и смотрит в темноту; немного спустя он тяжело поднялся, так что суставы хрустнули, и на цыпочках вошел в дом. Потом скрипнула кровать — и все, словно сомкнулись черные воды омута.
«Буду ходить с Адамом на шахту», — решил вначале Станда. Однако где там, никогда они не ходили вместе; бог весть в какую рань исчезал всегда этот Адам из дому — Станда всякий раз догонял его лишь у самой нарядной, где брал свой жетон; да еще Адам так смотрел на него ввалившимися глазами, будто вовсе не знал Станды, а потом пытался что-то сказать, смущенно кашлял, заикался, ловил воздух ртом и только после этого бурчал сквозь зубы: «Бог в помощь». Нелегко ему давалось это приветствие. Иногда Станда вместе с ним спускался в шахту; в душном, спертом воздухе клети, набитой мужчинами, воняло потом и старой одеждой; шахтеры громко переговаривались, либо поднимая кого-нибудь на смех, либо ругаясь; один Адам стоял как пень, загораживая ладонью свою лампочку, и смотрел отсутствующим взглядом на убегающие вверх стены; он никогда не раскрывал рта, и к нему не обращались, разве, самое большее, скажет кто-нибудь: «Бог в помощь, Адам», — и все. Откатчик Станда работал в другом забое, но по соседству с Адамом; как-то, жуя кусок хлеба с салом, в отсутствие штейгера, Станда заглянул в Адамов забой. Соседняя бригада вырубала толстый угольный целик, и Станда, хотя мало еще понимал в деле, не мог отвести глаз от полуголого Адама; позвоночник у него, правда, выступал на спине, как гребень, но Адам, казалось, сверлил уголь просто своими ввалившимися глазами — целик так и рассыпался на куски; уголь был чисто вырублен до самой кровли, которая просто сияла, точно сводчатая арка; замечательная работа! — почувствовал новичок Пулпан.
— Смотри, как бы не обвалилось, — сказал Адаму Григар, оглядывая свод.
Адам выпрямился, и позвонки у него хрустнули, словно фисташковые четки.
— Что? — спросил он. — А-а, это я еще доберу.
— У Адамовой бригады добыча почти всегда на треть выше, чем у остальных, — завистливо говорит Бадюра. — Я, ребята, как-то работал у них откатчиком, — ну и набегался же с вагонеткой, ровно почтальон! Головой ручаюсь, когда-нибудь Адама засыплет; лезет за каждым кусочком угля, когда кровля уже прямо на башку валится. Раз десятник кричит — ладно, мол, снимайте крепь и убирайтесь! Выбили подпорки, стойки, и кровля так и пошла трещать. А Адам вдруг и говорит: «Я тот уголь на кровле не оставлю, а то чего доброго он сам собой загорится». Я ему: стой, Адам, там уже трещит, того и гляди рухнет. А он, ни слова не говоря, взял да и полез туда с отбойным молотком. Три полные вагонетки еще нарубал, только вылез, вдруг — трах! — с кровли сорвался камень, ну прямо плита надгробная, такого камня я в жизни не видывал! Скала, что тебе собор, дружище! Так дунуло, что нас, будто кегли, во все стороны порасшвыряло. А Адам — бледный как полотно. «Когда-нибудь ты там и останешься, болван», — говорю я ему. Так и будет, вот увидишь. Но для чего он так делает, хотел бы я знать!
— Адам-то? Да он бы давно десятником стал, будь у него язык лучше подвешен, — заметил Григар. — Чтобы людьми командовать, другая повадка нужна.
— Что же, свое он зарабатывает, — рассуждал Бадюра. — За домик он вроде почти все уже выплатил, жена на людей шьет… не думаю, чтобы Адам так уж за деньгами гнался…
— Да, уж этот мне Адам… — проворчал Григар. — Видно, в голове у него не все дома, — добавил он неопределенно и плюнул на то место, куда нацелился отбойным молотком.
Видно, так и есть, — у Адама в голове не все ладно, а с виду славный человек. На всей «Кристине» нет такого работяги; слова в забое не скажет, бурит себе и бурит, только позвонки под кожей топорщатся; а кончится смена — ладно, сложит аккуратненько свои вещички, натянет рубашку, пиджак и, не говоря ни слова, идет к клети. Потом полчаса моется под душем. Иной шахтер проведет разика два мокрой ручищей, шлеп-шлеп по грешному телу, отряхнется — и уже лезет в штаны; а у Адама собственная щетка и губка, и когда остальные давным-давно гуськом плетутся домой, он все еще мылит и трет свое костлявое тело — только ввалившиеся глаза рассеянно моргают под клочьями мыльной пены. «Подожду его», — иногда решает откатчик Станда, да разве дождешься? Станда уж не знает, что бы еще помыть и потереть, — в молодую кожу угольная пыль не так крепко въедается, — не знает, как еще и еще завязывать и развязывать башмаки, а длинный Адам все трет и трет под душем тощие бедра и втянутый мохнатый живот, просто конца не видно.
— Так что ж, Адам, идете?
— А-а, ступайте себе, — басит в ответ Адам, намыливая впалые бока с выступающими ребрами. И верно говорят, что шахтеры самые чистоплотные среди рабочих, потому что они ежедневно моются с головы до пят, но у Адама это прямо обряд какой-то, так долго и основательно он намывается. Что ни говорите, а когда божье создание оказывается голым, незачем ему смотреть сокрушенно, как причетник в страстную пятницу. Один, моясь, насвистывает, другой фыркает, а третий отпускает шуточки вовсе не для женских ушей, но так уж положено у мужчин; всякий по-своему шумит, радуется, что смена кончилась, один Адам молчит и печально моргает, углубленный в свои тяжелые мысли. Странный все-таки этот Адам.