Собрание сочинений в шести томах. Том 6
Шрифт:
Жизнь райзовцев и райфинотдельцев нелегкая. Время от времени над поселком на большой, недоступной зенитчикам высоте появляется «юнкере» или «хейнкель». На железнодорожной станции тогда торопливо бьют железиной о рельс или о буфер. И все, кто есть в районных учреждениях, подхватив наиболее ценное и необходимое — главные свои папки, канцелярские счеты, арифмометры, — бегут в соседние кусты. Никому не хочется лишний раз оказаться под бомбами.
В комнатках райзо и райфинотдела холодно. Печка топится, но она не согревает старый щелястый домик. Сотрудники по очереди садятся перед ее отворенной дверцей и чуть ли не в огонь суют иззябшие ноги.
А в остальном… Удивительно, как в остальном все похоже на довоенное. Люди крутят ручки телефонных аппаратов, дозваниваются до сельсоветов, до колхозов, требуют сведений о наличии семян к весеннему севу, о том,
Я разговорился с секретарем райкома партии о том, насколько же прочен наш государственный строй.
— Мудрость нашей партии, — сказал он, пододвигая ко мне стакан жиденького чая, — в том, дорогой товарищ, что труд в нашей стране она сумела превратить в дело чести, доблести и геройства. Человек, настоящий человек, так устроен, что честь для него превыше всего иного, доблесть — это высшее его украшение как личности. Ну, а геройство? Во все века, даже тысячелетия, героем мечтал и мечтает стать любой еще с детства. Это сильные, могучие стимулы. Ни в одной стране мира этого нет и быть не может, пока там капитализм. У них что? Только погоня за наживой. Так сказать, голая материальная заинтересованность. А это для человека далеко не все. Успехи мирового значения будут сопутствовать нам всегда, покуда труд в сознании людей будет делом их чести, доблести и геройства. Гитлер это понимает. Он в своей контрпропаганде бьет как раз по самому главному. Дескать, геройствуйте, а что за свое геройство получаете, господа колхозники и господа советские рабочие? На черта вам это геройство? Я дам вам возможность работать не на государство, к чему вас призывают коммунисты, а на самих себя, на себя. Но что у него получается из этих призывов? Не хотят наши русские, советские люди разваливать свои коллективные хозяйства, не желают вновь превращаться в частников-собственников. Не манит их перспективна рано или поздно стать таким путем или батраком-поденщиком, или мироедом-кулачиной. Слышали, в районе Дедовичей целые партизанские края за спиной у немцев существуют? Сельсоветы сохранились, люди колхозами работают, госпоставки собирают, чтобы передать как-то Красной Армии. Даже загсы там есть, райвоенкоматы. В тылу-то у немцев! Не сумел Гитлер и не сумеет отнять этого у наших людей — понимания труда как дела чести, доблести и геройства, присущего только нашему строю и невозможного ни при каком другом. Если кто-нибудь когда-нибудь сумеет это подменить только личной материальной выгодой, индивидуальной, отдельной от того, что делает у нас для человека государство, — тот поставит страну в тягчайшее положение. С приходом этой индивидуалистической выгоды уйдет чувство коллективизма, начнет расти, как плесень, наплевательство на большие государственные дела и проблемы.
Я слушал его и вспомнил деревню Лазаревичи. Если бы колхозникам Лазаревичей разбежаться — кому в Тихвин, кому на Алюминьстрой или на Волховскую ГЭС (всюду сейчас остро нужны рабочие руки), — они значительно лучше устроились бы материально: твердый заработок каждые две недели, хороший паек по рабочей норме. Но они остались в разоренной деревне, на истоптанной врагом земле — они идут на геройский трудовой подвиг, зная, что их усилия через год, через два окупятся сторицей и вновь они все вместе подымут свои Лазаревичи до уровня передовых, обеспеченных колхозов района, и материальное благополучие придет к ним не через индивидуалистические усилия, а через коллективное хозяйствование, которое вместе с достатком несет им еще и признание их трудовой доблести. Человеку мало корыта, до краев полного харчей: сала, картошки, мамалыги. Издревле сказано: не единым хлебом жив человек. На то он и человек, а не животное. Если все свести лишь к одной материальной личной выгоде, то к чему тогда ордена нашим воинам за их подвиги на поле боя? Выдай каждому герою по аршинному полену ветчинной колбасы — вот и вся награда. А есть же, наверно, такой слепец, который убежден, что именно подобная награда и есть высшая из наград.
7
Из Ефимовской мы вернулись санитарным поездом, нашли в Тихвине попутчика — московского критика Григория Бровмана, который взялся показать
Денек стоит холодный, сумеречный. Трясемся в кузове. Бровман экипирован довольно основательно, он служит в военной газете, он командир, у него поэтому роскошный белый полушубок, под которым еще и меховой жилет, а под жилетом суконная гимнастерка. Есть у него и валенки. Он сидит, рассказывает разные фронтовые истории. Мы их слушаем с интересом, но зябнем. Я понимаю чертовых фрицев, которые на весь мир воют по поводу наших морозов, особенно свирепых еынешней зимой. Завоешь, если на тебе только шинель да жиденькие сапожонки в этакую январскую стужу.
Бровман рассказывает о дороге, по которой мы едем. Именно здесь он в ноябре видел отход наших войск, под натиском врага откатывавшихся к Тихвину.
— Тяжело было покидать эти места, чистые, теплые, уютные деревни. Людей, правда, в домах было уже мало, единицы. Колхозники все бросали и тоже или отходили с войсками, или прятались в лесах, откапывая там себе землянки. Пустые, говорю, стояли деревни. Ни собачьего лая, ни дыма из труб над крышами.
— Картина та же, — вспоминаю я. — Так было и на путях нашего отступления к Ленинграду. Бросая все, люди бежали перед кровавым гитлеровским войском.
— Теперь все по-другому, — продолжает Бровман. — Сейчас эта дорога из Тихвиеа на Будогощь — дорога разгрома немецких полчищ. Они отчаянно сопротивлялись, хотели всячески задержаться, закрепиться. Одна за другой возводились тут линии обороны. Среди дороги сажали дзоты, просто врывали в землю подбитые танки, превращали в огневые точки каждое каменное строение, каждую церковь. А дальше, если из Белой вы отправитесь в Будогощь, и еще многое увидите. Там бои были сильнейшие. К остаткам отброшенных из-под Тихвина гитлеровцев подошла на помощь перевезенная из Франции Двести пятнадцатая пехотная дивизия. Поселок и станцию они заминировали, подъезды и мосты разрушили, сидели, прочно вкопавшись в землю. Но наше командование провело одну остроумную операцию. Отряд лыжников старшего лейтенанта Кузнецова прошел по лесам и болотам с добрую сотню километров и появился в тылу Будогощи. Ударили пулеметы и автоматы. Немцы растерялись, тогда и натиск с фронта принес полнейший успех.
Дорога, видавшая эти сражения, раскатана, разъезжена. По сторонам ее то и дело следы немецкого бегства: все такой же военный скарб, о котором я но раз поминал.
Мерзнем не одни мы с Верой; и шоферу с тем командиром, который сидит с ним рядом в кабинке, видимо, не легче; они тоже вроде нас, в шинелишках. Все мы хотим погреться. Но сделать это можно только в селе Ругуй, примерно на половине дороги к Белой. Командир, высунувшись из кабинки, прокричал нам, что на пути от Тихвина до Киришей сорок девять деревень, но все они превращены немцами в развалины, и лишь в Ругуе есть четыре целых дома. Было там шестьдесят, но до появления немцев. Замечательное когда-то было село, старинное. Народ гостеприимный, жил на шумном проезжем тракте.
Наконец-то мы добрались до этого Ругуя. Для нас с Верой картина оказалась знакомой. Так было и в Лазаревичах. Сплошные пепелища, и среди них, далеко одна от другой, четыре избы. Мы вошли в ту, возле которой остановилась машина. Внутри оказался такой кипучий муравейник, какого не было и в Лазаревичах. На полу уйма ребятишек. Во что-то играют, дерутся, скачут, карабкаются на лавки, качаются в зыбках. Женщины возле очага, сложенного из кирпичей, готовят обед. Они обступили большой котел и варят в нем щи на всех. Дни немецкого плена и здесь, как в Лазаревичах, сблизили, сроднили людей. В избе помещаются ни много ни мало восемь семей. Ограбленным вплоть до мелкой кухонной утвари, нм нечего делить на «твое — мое». Все, что удалось сохранить, — общее. Сохранился картофель — общий; сберегли зерно — общее; женщина в углу мелет его на древних, почерневших от времени деревянных жерновах — завтра будут печь общие хлебы.
И ребят, выясняем, нянчат сообща. У многих из них нет матерей. У трехлетней Тани мать убита немецкой миной. Таня будет расти сиротой, моя «ет быть, смутно, но всегда помня крикливых людей в зеленых шинелях. А сейчас ее нянчит бабушка. Чужая бабушка.
Изба тесна, и что-то в ней видится нелепое, нескладное для глаза. Думаешь: что же? Наконец понимаешь: нет русской печки. Немцы сломали ее, унесли кирпич в блиндажи. А на место домовитой, удобной, теплой печи поставили кощунственную дымную буржуйку из бензиновой бочки.