Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Шрифт:
Конечно же, через полчаса спокойных хлопот котел оказался пуст, а от селезня остались бренные косточки. После такого божественного обеда Захар Макарыч, устроившись на том месте, где мы ночевали, вскоре уснул (полевая многолетняя привычка: пообедал — спать).
— Итак, сколько же лет мы не виделись? — начал Петр Михайлович, обращаясь ко мне. — Подсчитаем… Так…
Он сморщил высокий лоб, вспоминая, отчего карие большие и без того открытые глаза стали еще больше. В его облике есть что-то похожее на ученого. А в чуть грустных глазах было еще, как я и раньше заметил, что-то от больших переживаний.
— Вы когда уехали из Камышевца? — спросил я.
— В пятьдесят четвертом… Переметова-то знаете?
— Малость знаю. Но под началом у него не пришлось быть.
— Наверно, мы с вами и не виделись
— Помню! — воскликнул я. — Болыначков, завоблзу, тогда проехал по вас. Это было… в пятьдесят пятом. Мы же после «бани» обедали вместе, вдвоем.
— Проехал Болыначков… Силен был, силен, как… коряга. Но ведь он-то говорил «по сказкам» Переметова… Было мне!
Вспомнилось, как кричал Болыначков Чумакову: «Вырублю корень сопротивления плану преобразования природы!» Но какой «корень сопротивления» он «вырубал» тогда, я уже запамятовал. И поэтому спросил:
— За что он тогда навалился? Из памяти выскочило.
— Дело длинное… Помните? Так и значилось: «В основе государственного плана преобразования природы лежит учение Мичурина — Вильямса — Лысенко». То-то вот и оно. Завяз я в конце, в Лысенко: мне лоб набили. Переметов тогда был у нас первым. Так вот он-то и сказал мне в то время: «Рушишь учение. Подрубаешь основу. Все правильно! А ты против установки». Я возьми да и скажи Переметову на полном серьезе: «А как думает народ?» Вытаращил глаза Переметов. «Ты — народ? Какой из тебя народ? Ты — агроном государственный! — кричит мне. — И обязан выполнять установку». — «Тогда дело плохо, товарищ Переметов». Так я ему и рубанул… Ой, что тут было! Обвинили меня в антипартийном поведении. Переметов лично нашел у меня на участке уйму недостатков и объяснил это внутренней гнилью. Чуть не исключили из партии. Да вот… — Он указал на пустой рукав. — И тут… — Петр Михайлович прочертил пальцем поперек груди два ряда воображаемых колодочек. — Иначе не то было бы…
Последние слова Петр Михайлович говорил все медленнее и медленнее, будто раздумывая. И вдруг прижал ладонь к темени. Так посидел некоторое время. Потом встряхнул головой и сказал:
— Отпустило… В последние годы это у меня бывает: сдавит что-то в башке, прижмет — нет терпенья…
— А вы постарайтесь не думать. В самом деле… А? — попытался я прекратить разговор на эту весьма тяжелую для него тему.
— Не могу же я, черт возьми, не думать! — вспыхнул он. — Не говорить об этом могу… Долго уже не говорю, но думать… думать — прошу прощения! — думать буду, потому что… не могу не думать… Будем же — будем! — будем снова сеять травы!.. Уничтожение трав — дикость… Как тут не думать… Впрочем, и контузия опять сказывается… Да и работа председателя колхоза, если по душам… тяжкая. Ни дня, ни ночи. Одно к одному… Устал я, Тихон Иванович… Колхозники требуют… начальство требует… Хвост вытащишь — нос завяз, нос вытащишь — хвост завяз. Так и дергаешься день при дне… Шесть лет я так-то… Придешь к ней, к тетке Марье, пожурить за невыход на работу, а ее дома нету. Глянешь: тащит она на себе вязанку хворосту из лесу на топку. На себе!.. Говоришь ей: «Подводу дам — за дровами. Ходи на работу». — «Спасибо, говорит, но только у меня трудодней мало. Заедят тебя, председатель, ежели дашь подводу». Я ей в ответ: «Ты меня не жалей, себя жалей». — «Мне, говорит, себя не жалко: у меня их трое, все школьники, мал мала меньше. В холодной хате не больно-то здорово писать: „Мама мыла раму“. Вот и хожу через день „на работу“: день в колхозе, а один день за вязанкой хворосту за четыре километра». Ну что ей скажешь? Повторяет одно и то же: «В колхозе мало дают за работу». Поговори с ней! Года два подряд выдавал и я на трудодни хорошо — по три кило хлеба и по два рубля деньгами, старыми, конечно. Тогда и тетка Марья работала за троих. А потом…
— Почему же потом стал меньше давать?
— Как это ни странно вам покажется, дело тут в Вильямсе, но только… все наоборот. В общем, я уже рассказал: попал в переплет — чуть не выгнали за охаивание «плана преобразования природы». Та-а-к… Ну, думаю, стаж председательский уже четыре года — кое-что смыслю, кое-чему научился, теперь мне и карты в руки. Но вот беда: у меня в колхозе было четыреста гектаров меловых и супесчаных земель — почва бросовая, десять — двенадцать сантиметров толщиной, и та бедная-пребедная. Разбил я там короткий севооборот с одним полем клевера: так что через каждые пять лет клевер приходил бы в поле. Что же вы думаете? Пошел урожай! На такой земле без клевера невозможно. И стал я ежегодно сеять по семьдесят — восемьдесят гектаров клевера, не больше. А урожаи прыгнули! По двадцать центнеров с гектара пшеницы озимой — это на такой-то землице. И вот… Тут и начинается это самое… Тот же Переметов, который «убивал» меня за «сопротивление», теперь объявил меня… травопольщиком. Сбили меня с линии. Упал урожай. А свекла на таких землях совсем не идет. Плохо. Мне — выговор… Вот и все…
— Убеждали? — спрашиваю.
— Как же! Убеждал. Говорил, что, мол, клевера получаю сорок центнеров сухого сена с гектара. Все говорил. Убеждал: случай-то в нашем колхозе исключительный — участок почвы бедный… Куда-а там! Смотрит на меня Переметов с сожалением и цедит: «Плохо, брат, дело. Установку рушишь. Плохо. Не везешь. Постромки отпускаешь». Отвечаю ему: «Я не лошадь, а агроном». Обиделся: «Тебе, говорит, отдыхать надо. Пенсия у тебя хорошая — чего тебе здоровье подрывать. Пиши заявление». Так вот и «ушли меня» «по собственному желанию»… Вот… и вся моя муравьиная повесть. Я муравей. Всю жизнь работал… А Переметов не понимает того. Он наступил мне на лапки и приказал: «Назад!» А я не хочу назад… Мне хотелось кричать: «Верьте мне!..» Убийственная это вещь — оскорбление недоверием… Убийственная… — Последние слова Петр Михайлович произнес почти шепотом и снова обхватил голову, полузакрыв глаза.
Проснулся Захар Макарыч. Он зевнул, почесался обоими локтями, посмотрел вокруг и крякнул в полном удовольствии:
— Красота! — Потом глянул на Чумака и с участием спросил: — Опять голова?
— Отлегло уже, — ответил тот.
— Это от воздуху, — сказал Захар Макарыч, — Воздух тут весной пьяный. Так и тянет в сон. Это ничего: для здоровья полезно. Правда?
— Правда, — ответил Петр Михайлович. — Дня три-четыре побудешь тут — и всякие болезни пропадают. Какой бы камень ни был на душе, становится легче.
Ясно, что Петру Михайловичу надо было «свалить камень». Нигде не бывает так прост и искренен человек, как на открытой природе. Так и было с Чумаком в тот день.
Потом мы пили горячий чай. Приближался вечер. Вверху парил коршун, снижаясь над островом кругами. Захар Макарыч и Петр Михайлович схватили ружья, чтобы встретить хищника, но тот не пошел на нас — заметил.
Заря была отменно удачной. Победителем оказался однорукий охотник: он привез пять штук крупных селезней, похожих друг на друга. Он знает здешние места. Я видел, как сияло на его лице охотничье счастье, и сам был счастлив от этого. Знаю, Петр Михайлович провел здесь, в Далеком, много дней своей жизни. Еще в детстве он проникал в эту глушь, в этот милый уголок мира.
У каждого человека есть свое Далекое.
Тот весенний вечер был в этом сезоне последним — срок охоты закрылся. Но вскоре пришлось встретиться со своими друзьями: меня вновь перевели в Камышевец, на старое, насиженное место. К тому же Алеша Русый и Захар Макарыч приглашали меня и Петра Михайловича к себе в гости. И я приехал как раз на первомайский праздник.
Хороши такие праздники в Камышевце! Демонстрация была короткой и веселой — с песнями и плясками.
Мы ходили вчетвером: Алеша, Захар Макарыч, Петр Михайлович и я. Захар Макарыч шел гордо, выпрямив грудь: на ней — два ордена и пять штук медалей. У Петра Михайловича два длинных ряда колодочек.
А вечером, за гостевым столом, Алеша шептал мне на ухо:
— Захар-то — лихой полковой разведчик был на войне. У Петра Михайловича под началом был. У-у! Такие дела делали!
Нет, не рассказал ни тот, ни другой о своих похождениях. И просил, но не рассказали. Петр Михайлович на это только и молвил:
— Не надо, — И почему-то посмотрел на Захара Макарыча.
А старик, подвыпивши, уж пел:
Жди меня, и я вернусь, Только очень жди…