Собрание сочинений. Т. 16. Доктор Паскаль
Шрифт:
Она снова сжала его руки, и Паскаль был вынужден поднять на нее глаза.
— Значит, ты отсылаешь меня, потому что я твой враг? Так слушай же, я не только не враг тебе, я твоя рабыня, создание твоих рук, твоя собственность… Слышишь? Я с тобой и для тебя, для тебя одного!
Он просиял, безмерная радость засветилась в его глазах.
— Я надену эти кружева, да, надену, они пригодятся для моей брачной ночи, потому что я хочу быть красивой, очень красивой для тебя. Неужели же ты не понял! Ты — мой господин, я люблю тебя.
В полном смятении Паскаль пытался закрыть ей рот ладонью, но тщетно. Она успела выкрикнуть:
— И я хочу тебя!
— Нет, нет, замолчи… ты доводишь меня до безумия! Ты невеста другого, ты связала себя словом, — но, к счастью, это безумие невозможно!
— Невеста другого?
По его телу пробежала дрожь, он перестал бороться с собой, уступив не покидавшему его желанию сжать ее в своих объятьях, испить ее прелесть, весь аромат цветущей женственности.
— Возьми же меня, я твоя!
Это не было падением; радость жизни вознесла их, и они отдались друг другу в порыве блаженства. Просторная, обставленная старинной мебелью комната стала их сообщницей и как бы наполнилась светом. Страха, страданий, сомнений как не бывало: они были свободны, она отдалась ему добровольно, желая этого, и он принимал щедрый дар ее тела, как бесценное сокровище, завоеванное силой его любви. Место, время, разница в возрасте — все исчезло. Была одна только бессмертная природа, страсть, которая созидает и творит, счастье, утверждающее свое право. Охваченная чувством, прекрасная, она утратила свою девственность, и у нее вырвался только легкий стон; а он, задыхаясь от блаженства, сжимал ее в объятиях, шептал Клотильде непонятные ей слова благодарности за то, что вновь стал мужчиной.
Паскаль и Клотильда в экстазе не выпускали друг друга из объятий, ликующие и счастливые. В ночном воздухе была разлита сладостная нега, тишина навевала покой. Часы текли, а они по-прежнему были на верху блаженства. Томным, ласкающим голосом она шептала ему на ухо:
— Учитель, о, учитель, учитель!
И это слово, с которым она обычно обращалась к нему, обретало теперь какое-то особое значение, оно ширилось, углублялось, как бы выражая всю ее самозабвенную любовь. Она повторяла его с пылкой благодарностью женщины, которая все поняла и готова подчиниться. Не означало ли это, что вместе с удовлетворенной наконец любовью пришла победа над потусторонним, приятие реальности, прославление жизни?
— Учитель, учитель, ведь уже давно… Я должна тебе все сказать, исповедаться перед тобой… Да, я ходила в церковь, чтобы обрести счастье. Но беда была в том, что я не могла слепо верить: я хотела понять слишком многое, их догмы возмущали мой разум, а их рай казался мне детской выдумкой… И все же я думала, что мир не кончается на том, что мы познаем через ощущения, что существует еще неведомый мир, которым нельзя пренебрегать; и в это, учитель, я верю до сих пор, — даже счастье, которое я наконец обрела в твоих объятьях, не может стереть мысли о потустороннем… Но как я страдала от этого, от желания быть счастливой, счастливой без промедления, перестать наконец сомневаться! Если я и ходила в церковь, то лишь потому, что мне чего-то недоставало, и я продолжала искать. И мою тоску рождала именно эта непреодолимая потребность удовлетворить мое желание как можно скорее… Помнишь, ты говорил, что я постоянно жажду иллюзий и обмана. Помнишь ночь на току, когда все небо было в звездах? Я испытывала страх перед твоей наукой, я не могла примириться с тем, что она все разрушает на своем пути, я отводила глаза от страшных язв, которые она обнажает. И я хотела, учитель, увести тебя на край света, чтобы жить вдвоем, вдали от людей, в служении богу. Ах, какая это мука беспрестанно испытывать жажду, стараться ее превозмочь и не находить ей утоления.
Не произнося ни слова, он осторожно поцеловал ее глаза.
— А помнишь, учитель, — продолжала она голосом, тихим словно дыхание, — помнишь, как я была потрясена, когда в ту грозовую ночь ты преподал мне страшный урок жизни, раскрыв передо мной все твои папки. Ты говорил мне тогда: «Познай жизнь, полюби ее, проживи так, как должно ее прожить!» Но как безудержен, как огромен поток, катящий свои воды в море человеческого бытия, которое он неустанно пополняет во имя неведомого будущего! И знаешь, учитель, с той минуты во мне началась глухая борьба, и я ощутила сердцем и плотью горькую правду действительности. Сначала я чувствовала себя просто уничтоженной, настолько
Он молча улыбался и поцеловал ее в губы.
— Ах, учитель, я всегда любила тебя, с самой ранней юности, но поняла это той страшной ночью, когда ты сломил меня. Помнишь, я чуть не задохнулась в твоих объятьях? На моем плече остался след, капля крови. Я была полуодета, и твоя плоть как бы вошла в мою. Мы боролись, ты оказался сильнее, и я поняла, как нуждаюсь в поддержке. Сначала я почувствовала себя униженной, а затем увидела, как несказанно сладостна эта покорность. И все время я ощущала тебя в себе. Твои движения даже издали приводили меня в трепет, — мне казалось, что ты дотрагиваешься до меня. Я хотела, чтобы ты снова сжал меня в объятьях, сдавил так, чтобы я растворилась в тебе навсегда. Что-то подсказывало мне, что и ты хочешь того же, что сила, заставившая меня стать твоей, сделала и тебя моим, что ты борешься с собой, чтобы помимо воли не схватить меня и не удержать возле себя… Во время твоей болезни, когда я ухаживала за тобой, мое душевное смятение отчасти улеглось. И тут я все поняла: я перестала ходить в церковь, я обрела подле тебя счастье, уверенность, о какой так мечтала. Помнишь, я крикнула тебе там, на току, что нашей любви чего-то недостает. В ней была какая-то пустота, мне надо было ее заполнить. Чего же мне недоставало, если не божественного начала — смысла бытия? И вот наше полное обладание друг другом, это торжество любви и жизни и есть воплощение божества.
Теперь слышался лишь ее лепет и его торжествующий смех; они снова отдались друг другу. То была ночь блаженства, — счастливая комната благоухала юностью и страстью. Когда занялась заря, они распахнули окна навстречу весне. На бескрайнем, без единого облака, чистом небе всходило животворное апрельское солнце, и земля, набухшая от соков произрастания, радостно славила их любовь.
Настала счастливая идиллия, пора счастливого обладания друг другом. Клотильда была весной, вернувшейся к Паскалю на закате его дней. Возлюбленная, не скупясь, дарила ему цветы и солнце, отдавала свою юность, когда за спиной у него уже было тридцать лет тяжелой работы, когда он устал, поседел, познав глубины человеческих страданий. Он возрождался под взглядом ее больших светлых глаз, от ее чистого дыхания. К нему вернулась вера в жизнь, в здоровье, в свои силы и вечное обновление.
Наутро после их брачной ночи Клотильда, опередив Паскаля, вышла из спальни только к десяти часам утра. Первое, что она увидела, была растерянная Мартина, стоявшая посреди кабинета. Накануне доктор, последовав за девушкой, оставил дверь своей комнаты открытой; и служанка, без помехи войдя туда, обнаружила, что постель даже не смята. Затем, к своему удивлению, она услышала, что из спальни Клотильды доносятся голоса. Она до смешного растерялась и помрачнела.
Улыбающаяся, озаренная переполнявшим ее счастьем, Клотильда поспешила поделиться им с Мартиной.
— Мартина, я никуда не уеду! Учитель и я — мы поженились…
При этом известии старая служанка зашаталась. От острой боли, от нестерпимой душевной муки поблекшее лицо Мартины, отмеченное печатью долголетнего монашеского воздержания, стало белее ее белого чепчика. Она не произнесла ни слова, — она ушла, спустилась к себе на кухню и, облокотясь о некрашеный деревянный стол, на котором обычно рубила мясо, закрыла лицо руками и разрыдалась.
Встревоженная, огорченная Клотильда последовала за ней. Она пыталась понять Мартину, утешить ее…