Собрание сочинений. Т. 17.
Шрифт:
— Ах, мой старый друг, — повторил Пьер, — как я вам сочувствовал! Какое ужасное несчастье!.. Но почему не подумать о тех, кто вас любит? Зачем замыкаться здесь в своем горе?
Доктор сделал широкий жест.
— Я не могу уехать, они здесь, они меня держат… Все кончено, я жду минуты, когда последую за ними.
Наступило молчание. Позади на деревьях щебетали птицы, а у ног их рокотал Гав. Солнце осыпало склоны холмов золотой пылью. Но на уединенной скамье под тенистыми деревьями было прохладно; в двухстах шагах от толпы они были точно в пустыне — Грот, казалось, приковал к себе молящихся, и никто не нарушал беседу друзей.
Они долго беседовали. Пьер рассказал, при каких обстоятельствах он приехал утром в Лурд с паломниками, сопровождая г-на де Герсена
— Как, доктор, вы верите в возможность чуда! Бог мой, вы? Я всегда был убежден, что вы человек неверующий или, по крайней мере, совершенно равнодушный к религии!
Пьер смотрел на Шассеня, удивляясь, как мог доктор так говорить о Гроте и о Бернадетте. Такой трезвый человек, ученый с таким проницательным умом, обладающий замечательным даром анализа — качеством, которым Пьер так восхищался когда-то! Как мог этот возвышенный и светлый разум, свободный от всякой веры, воспитанный в рамках определенной системы, умудренный опытом, как мог он допустить мысль о чудесных исцелениях, совершающихся при погружении в божественный источник, который по воле святой девы забил из-под пальцев ребенка!
— Вспомните, дорогой доктор! Вы сами дали моему отцу материалы о деле Бернадетты, вашей «землячки», как вы ее называли, и вы же позднее, когда меня так увлекла вся эта история, подолгу говорили мне о ней. Вы считали ее больной, подверженной галлюцинациям, недоразвитым, безвольным ребенком… Вспомните наши беседы, мои сомнения, вспомните, как вы образумили меня.
Пьер волновался; ведь это была самая необычайная история, какую только можно себе представить. Он, священник, покорившийся необходимости верить, а затем окончательно утративший веру, встретился с врачом, когда-то неверующим, а ныне обращенным, признавшим сверхъестественное, в то время как сам он изнемогал от мучительного неверия!
— Ведь вы признавали только точные факты, строили все свои выводы на наблюдениях!.. Значит, вы отрекаетесь от науки?
Тогда Шассень, до сих пор спокойно и грустно улыбавшийся, резко повернулся, и на лице его отразилось величайшее презрение.
— Наука! Разве я, ученый, что-нибудь знаю, способен на что-нибудь?.. Вы спросили меня, отчего умерла моя бедная Маргарита. Но я ничего не знаю! Меня считают ученым, вооруженным против смерти, а я ничего не понял, ничего не смог сделать, даже не мог на час продлить ее жизнь! А жена, которую я нашел в постели уже застывшей, тогда как накануне она легла спать выздоравливающей и веселой! Мог ли я хотя бы предвидеть, что надо предпринять?.. Нет, нет! В моих глазах наука обанкротилась. Я не хочу больше ничего знать, я просто глупый, несчастный человек.
В словах Шассеня чувствовалось сильнейшее возмущение против его честолюбивого и счастливого прошлого. Успокоившись, он добавил:
— Знаете, меня грызет ужасное раскаяние. Да, оно преследует меня, толкает сюда, к этим молящимся людям… Почему я не склонился перед Гротом, почему не привел сюда своих любимых? Они преклонили бы колена, как все эти женщины, я сам опустился бы на колени рядом с ними, и святая дева, быть может, исцелила бы их и сохранила… А я, дурак, сумел только потерять их. Это моя вина.
Из глаз его катились слезы.
— Я помню, как в детстве, в Бартресе, моя мать, крестьянка, заставляла меня ежедневно, сложив руки, молить господа о помощи. Эта молитва пришла мне на память, когда я остался один, слабый и беспомощный, как дитя. Что вам сказать, друг мой? Я сложил руки, как прежде, я чувствовал себя таким несчастным, таким покинутым, так остро нуждался в сверхъестественной помощи, в божественном покровителе, который бы думал и желал за меня, убаюкал и увлек бы меня за собой, от века предузнав мой путь… Ах, какой хаос, какой сумбур был у меня в голове первые дни после обрушившегося на меня жестокого удара! Двадцать ночей я провел без сна, надеясь, что лишусь рассудка. Самые разноречивые мысли обуревали меня: то я возмущенно грозил небу кулаком, то пресмыкался, моля бога взять меня к себе. И только уверенность в том, что на свете есть
Мелкая дрожь била жалкого старика, и Пьер наконец понял, как произошло его обращение: под влиянием горя престарелый ученый вернулся к вере, отдавшись во власть чувства. Прежде всего — об этом Пьер до сих пор не подозревал — он открыл у этого пиренейца, сына горцев-крестьян, воспитанного на преданиях, своего рода атавизм; вот почему даже после пятидесяти лет изучения точных наук Шассень покорился вере. К тому же в нем просто говорила усталость человека, которому наука не дала счастья; он восстал против этой науки в тот день, когда она показалась ему ограниченной, бессильной осушить его слезы. Наконец, известную роль сыграло и разочарование, сомнение во всем, вызвавшее потребность опереться на что-то уже установившееся, и старый врач, смягчившись с годами, жаждал одного — уснуть навеки в мире с богом.
Пьер не протестовал и не смеялся; этот раздавленный горем, одряхлевший старик производил на него душераздирающее впечатление. Какая жалость, что даже самые сильные люди с ясным умом превращаются от таких ударов судьбы в настоящих детей!
— Ах, — тихо вздохнул священник, — если бы страдание заставило умолкнуть мой разум, если бы я мог встать там на колени и поверить во все эти сказки!
Бледная улыбка осветила лицо старика.
— В чудо, не так ли? Вы — священник, дитя мое, но мне знакомо ваше горе… Вам кажется, что чудес не бывает. Что вы об этом знаете? Внушите себе, что вы ничего не знаете, а то, что кажется вам невозможным, осуществляется ежеминутно… Но мы заговорились, скоро одиннадцать часов, и вам надо вернуться к Гроту. В половине четвертого я жду вас к себе, я поведу вас в бюро, где удостоверяются чудеса, и, надеюсь, кое-что вас там поразит. Не забудьте, в половине четвертого.
Пьер ушел, а доктор Шассень остался один на скамье. Стало еще жарче, далекие холмы пылали на ярком солнце. Старик забылся в зеленом полумраке, царившем под деревьями, убаюканный неумолчным журчанием Гава; ему чудилось, будто дорогой голос говорит с ним из могилы.
Пьер поспешил к Марии. Добраться до нее было нетрудно, так как толпа поредела, многие отправились завтракать. Священник увидел возле девушки спокойно сидевшего г-на де Герсена, который тотчас же объяснил ему свое долгое отсутствие. Утром более двух часов он ходил по Лурду, был чуть ли не в двадцати гостиницах и нигде не нашел свободного уголка; даже комнаты служанок были сданы, даже в коридоре нельзя было положить матрац, чтобы выспаться. Когда он уже пришел в полное отчаяние, ему попались две комнаты, правда, тесные, но в хорошей гостинице, лучшей в городе — гостинице Видений. Снявшие их заочно телеграфировали, что больной, который собирался туда приехать, умер. Словом, эта необыкновенная удача очень обрадовала г-на де Герсена.
Пробило одиннадцать часов, скорбное шествие двинулось через залитые солнцем площади и улицы к больнице Богоматери Всех Скорбящих. Мария упросила отца и молодого священника пойти в гостиницу, спокойно позавтракать и немного отдохнуть и прийти за ней в два часа, когда больных снова повезут в Грот. Но когда после завтрака оба поднялись в свои комнаты, г-н де Герсен, разбитый усталостью, так крепко заснул, что Пьер не решился его будить. К чему? Его присутствие не было необходимо. И Пьер один вернулся в больницу; шествие снова спустилось по улице Грота, прошло через площадь Мерласс и пересекло площадь Розер; толпа все росла и в трепете крестилась. Сиял ликующий августовский день.