Собрание сочинений. Т. 20. Плодовитость
Шрифт:
— Итак, вы уже не боитесь больше желтой опасности, неистового размножения варваров-азиатов, которым в роковую минуту суждено наводнить Европу, потрясти ее и заново оплодотворить?.. История всегда начиналась вновь именно так, внезапными перемещениями океанов, нашествиями диких народов, призванных омолодить кровь дряхлеющих наций. И каждый раз цивилизация вновь расцветала еще шире и свободнее, чем прежде… Как пали Вавилон, Ниневия, Мемфис? Почему они рассыпались в прах и их народы, казалось, погибли разом? Почему Афины и Рим агонизируют и по сей день? Как случилось, что Париж во всем его великолепии уже затронут тлением, что мощь столицы Франции ослабела? Можете сопоставлять сколько хотите, приводить в пример столицы античного мира, доказывать, что и они гибли от переизбытка культуры, переизбытка интеллекта
— Бог ты мой! — небрежно бросил Сантер, снова впадая в тон светского пессимиста, — если Париж хочет смерти, пусть умирает. Я возражать не стану. Напротив, всячески еще помогу.
— Отказаться от деторождения не только разумно, но и честно, — заключил Сеген, стараясь оправдаться в том, что обзавелся всего двумя детьми.
Матье, как бы не слыша их, продолжал:
— Я знаком с учением Спенсера и даже считаю его теоретически правильным. Безусловно, цивилизация обуздывает плодовитость, так что вполне возможно представить себе ряд социальных эволюций, которые, определяя спад или подъем рождаемости, в конечном счете, именно благодаря победоносному распространению цивилизации, приведут к равновесию, когда человечество полностью заселит и освоит землю. Но кто может точно представить себе этот путь, через какие катастрофы и какие страдания нам суждено пройти? Одни нации исчезнут, другие придут им на смену, и сколько тысячелетий потребуется для достижения конечного равновесия, слагающегося из правды, справедливости и наконец-то обретенного мира… Голова идет кругом, сердце сжимается от тоски.
Наступило молчание, Матье не мог прийти в себя, его незыблемая вера в мощь благих законов бытия была поколеблена, и он уже сам не знал, кто же, б конце концов, прав — он ли в простоте своих убеждений или эти два развалившихся в креслах господина, которые все осложняют и отравляют во имя небытия.
В гостиную вошла смеющаяся Валентина с подчеркнуто мальчишескими ухватками.
— Только не вздумайте на меня дуться! Эта Селестина невероятная копуша.
В двадцать пять лет миниатюрная, хрупкая, Валентина выглядела девочкой, только что вырвавшейся из-под родительской опеки. Белокурая, с тонким личиком, голубыми смеющимися глазами и легкомысленно вздернутым носиком, она не отличалась красотой, но была забавна и очаровательна.
Усердно посещая со своим мужем злачные места, свыкшись со средой писателей и художников, бывавших в их доме, она вспоминала, что принадлежит к роду Вожлад, лишь тогда, когда ее оскорбляли, и тут она сразу становилась надменной и холодной.
— Оказывается, у нас господин Фроман, — любезно проговорила она, направляясь к Матье, и по-мужски пожала ему руку. — Надеюсь, госпожа Фроман хорошо себя чувствует, а дети, как всегда, шумливы и восхитительны?
Сеген уставился на жену, разглядывая ее белое, отделанное суровым кружевом платье, и вдруг поддался нередкому у него порыву грубости, как пламень вырывавшейся из-под непрочной оболочки изысканной вежливости.
— Так вот из-за какой тряпки ты заставила нас ждать. Ну и вырядилась же ты, право!
А она-то впорхнула в гостиную, уверенная в своей неотразимости! Валентина вся сжалась, чтобы не разрыдаться, и на ее помрачневшем детском личике появилось выражение высокомерного и мстительного возмущения. Она медленно перевела взгляд с мужа на друга, смотревшего на нее как бы в экстазе, с подчеркнутым раболепством и обволакивавшего ее лаской восторженного преклонения.
— Вы — прелестны, — шепнул он. — И это платье истинное чудо!
Сеген рассмеялся. Он всегда высмеивал пошлое угодничество Сантера перед дамами. А Валентина, растаяв от комплиментов, защебетала, как птичка, и объявила, что ласковым словом мужчина может от нее всего добиться. И тут начался разговор до того откровенный и смелый, что Матье от удивления застыл на месте, хотя предпочел бы немедленно ретироваться; однако он не мог себе этого позволить, ибо решил не трогаться с места, пока не добьется от квартирохозяина согласия на полный ремонт крыши.
— Болтай все, что угодно, — заметил Сеген жене. — Но не вздумай переспать с другим, а то я пристрелю тебя, как кролика.
Он и в самом деле был очень ревнив. Эта вспышка вполне примирила с ним жену, и она проворковала самым миролюбивым тоном:
— Потерпи еще минуточку, я просила Селестину привести детей, чтобы мы могли расцеловать их перед уходом.
— Но ведь я заставил ее отречься от ребенка, — твердил обескураженный Сантер.
— Черт побери! — кричала в ответ Валентина, — мы все отрекаемся, в этом нет никакого героизма, это обычная буржуазная добродетель… Чтобы возвысить нашу душу, Анна-Мария должна быть изваянной из безупречного мрамора и поцелуи Норбера не могут оставлять следа на ее челе.
— Что же это такое, почему вы не здороваетесь?
Дети, уже приученные к обществу взрослых, без стеснения смотрели на гостей; если они не торопились здороваться, то лишь из прирожденной вялости и непривычки к послушанию. И все же они подошли к Сантеру и подставили ему щечки для поцелуев.
— Добрый вечер, дорогой друг Сантер!
Тут дети остановились в нерешительности, не зная, подходить ли им к Матье или нет. Пришлось отцу напомнить имя гостя, которого они раза два уже видели.
— Добрый вечер, господин Фроман!
Валентина по очереди подняла детей и чуть не задушила их поцелуями. Она обожала их, но, опустив на пол, тотчас же забыла об их существовании.
— Мама, ты опять уезжаешь? — спросил мальчик.
— Ну конечно, миленький. Ты сам знаешь, что у папы с мамой много дел.
— Значит, мы опять будем без вас обедать?
Валентина не ответила ребенку и повернулась к Селестине, которая ждала распоряжений.
— Слышите, Селестина, не спускайте с них глаз. Главное, пусть они не ходят на кухню. Всякий раз, возвращаясь, я застаю их на кухне. Это ужасно… Накормите их в семь и уложите ровно в девять часов! И пусть немедленно засыпают!