Собрание сочинений. Т. 20. Плодовитость
Шрифт:
И все эти двенадцать лет Бошен по-прежнему катился вниз по наклонной плоскости к неизбежному концу. Он достиг последней степени падения. Все началось с обычных проделок гуляки, за измены изгнанного из супружеской спальни; потом пошли уличные связи, и так как по взаимному соглашению с женой Бошен постоянно обманывал природу, он приобрел привычку удовлетворять свои непомерные аппетиты на стороне, совсем перестал возвращаться домой и жил у девок, которые подбирали его на тротуаре. Он остановил свой выбор на двух таких особах, тетке и племяннице. По их словам, он сошелся с обеими и окончательно губил себя в объятиях этих дам, все еще ненасытный в свои шестьдесят пять лет, — жалкое подобие человека, которому суждено испустить дух на ложе наслаждений. И этому человеку, превратившемуся в развалину, вечно не хватало денег, ибо, состарившись, он стал транжирить направо и налево, швырял громадные суммы, лишь бы предотвратить скандалы, — неизбежный финал грязных похождений. Теперь он совсем обеднел, получал лишь ничтожную часть постоянно возраставших доходов с процветавшего предприятия.
Неутоленная гордыня Констанс больше всего страдала от этого позора. С тех пор как Бошен потерял сына, он окончательно опустился, думал лишь об удовлетворении своих прихотей и перестал интересоваться делами
Констанс была полностью в курсе дела. Она знала, что завод, по существу, может перейти в руки сына ненавистных ей Фроманов в тот самый день, как тот пожелает выбросить оттуда прежнего владельца, который даже не появлялся больше в цехах. Правда, в соглашении имелся пункт, по которому можно было выкупить все паи сразу, до того как договор будет расторгнут. Уж не эта ли безумная надежда, вера в чудо, в спасителя, который свалится с небес, помогала Констанс так упрямо и непреклонно держаться в ожидании перемены? Двенадцать лет напрасного ожидания и постоянных разочарований, казалось, нисколько не поколебали ее уверенности, что, вопреки всему, наступит и на ее улице праздник. В Шантебле зрелище торжества Матье и Марианны еще могло исторгнуть из ее глаз слезы; но она тотчас взяла себя в руки и жила с той поры в надежде, что какое-нибудь непредвиденное событие докажет, сколь права она была, воздерживаясь от рождения второго ребенка. Она, пожалуй, и сама не могла бы сказать, чего она хочет; она просто решила не умирать, прежде чем несчастье не поразит эту чересчур разросшуюся семью, и тогда все будет оправдано — и смерть ее сына, лежавшего теперь в могиле, и окончательное падение мужа, и все те беды, которые она сама накликала на себя и которые подтачивали ее жизнь. Хотя сердце ее исходило кровью, тщеславие бунтовало в ней и не позволялся признать себя побежденной. Вот она и ждала возмездия судьбы в своем роскошном особняке, который теперь, когда она жила в нем одна, казался слишком просторным. Пришлось расстаться с прежним образом жизни, и она переселилась во второй этаж, где и сидела целыми днями безвыходно в обществе старой служанки, единственной оставшейся у нее из всей челяди. Вся в черном, словно в вечном трауре по Морису, вечно на ногах, как бы застыв в высокомерном молчании, она никогда не жаловалась, хотя глухое раздражение подтачивало ее сердце, сжимало его как в тисках и она задыхалась иной раз от тяжелейших приступов, которые скрывала от всех. Она чуть было не рассчитала свою старую служанку, когда та позволила себе побежать за Бутаном, и не принимала врача, не желая лечиться, твердо веря в то, что будет жить до тех пор, пока не умрет ее надежда. Но как страшно и тоскливо бывало ей подчас, когда начинались приступы удушья и она была одна в огромном пустом доме, без сына, без мужа, зная, что некого позвать на помощь, что никто не придет! И как только приступ проходил, она, неукротимо упорная, заставляла себя подняться с постели, памятуя, что только ее присутствие мешает Дени стать хозяином, безраздельно властвовать на заводе и что он не получит особняк, не поселится в нем победителем, пока сама она не погибнет под развалинами дома.
Свою затворническую жизнь Констанс посвятила заводу: с упорством маньяка изо дня в день следила она за тем, что там делается. Добряк Моранж, которого она сделала своим поверенным, почти ежедневно заходил к ней и простодушно выбалтывал все заводские новости. Констанс знала от него обо всем: и о последовательно продаваемых паях, и о том, что Дени постепенно становятся владельцем всего завода, и что Бошен, да и она сама живут теперь лишь от щедрот нового хозяина. Констанс сумела превратить старика бухгалтера в своего соглядатая, и он, сам того не ведая, охотно поставлял ей нужные сведения об интимной жизни Дени, его жены Марты, об их детях — Люсьене, Поле и Гортензии, обо всем, что делалось, что говорилось в маленьком флигеле, где молодая чета продолжала счастливо жить и, несмотря на приобретенное состояние, не проявляла тщеславного стремления поскорее переехать в роскошный особняк. Они, казалось, даже не замечали тесноты, в которой жили, тогда как Констанс мыкала свое горе одна в обширном особняке, где сама подчас боялась заблудиться. Эта почтительность, спокойное ожидание ее смерти еще больше озлобляли Констанс. И здесь тоже она потерпела поражение, не сумев восстановить их против себя, да еще вынужденная быть им благодарной за свою жизнь в достатке, целовать их детей, когда те приносили ей цветы.
Так проходили месяцы и годы, а Моранж почти каждый вечер, заходя ненадолго к Констанс, заставал ее все в той же тихой, маленькой гостиной, все в том же черном платье, застывшую в той же позе упорного ожидания. И хотя ни возмездие судьбы, ни столь страстно ожидаемые беды, которые должны были обрушиться на тех, других, почему-то мешкали, она по-прежнему нисколько не сомневалась в победе. Пусть ход событий был против нее, она не склоняла головы, бросала вызов року, ибо ее поддерживала уверенность в конечном торжестве. И ничто не могло поколебать ее, неутомимо ожидавшую чуда.
И каждый вечер, за все двенадцать лет, что Моранж приходил к Констанс по вечерам, разговор начинался неизменно с одной и той же фразы:
— Ну, что новенького, сударыня?
— Ничего нового, друг мой.
— Самое главное, хорошо себя чувствовать. Тогда можно спокойно ждать светлых дней.
— О! Да что там! Как бы человек себя ни чувствовал, он все равно ждет…
Но вот как-то вечером, к концу двенадцатого
— Ну, что новенького, сударыня?
— Есть, мой друг, новости.
— И добрые новости, надеюсь, что-нибудь хорошее, чего вы ждали?
— Да, именно то, чего я ждала. Если умеешь ждать, всегда дождешься.
Он смотрел на Констанс удивленный, почти испуганный происшедшей с ней переменой, — глаза ее блестели, движения стали живее. Какое же желание, наконец осуществившись, могло воскресить ее после стольких лет оцепенения, в которое погрузило ее неизбывное горе? Она улыбалась, свободно дышала, точно сбросив с себя тяжкое бремя, так долго сковывавшее и давившее ее. Когда же он стал расспрашивать о причинах ее радости, она ответила:
— Друг мой, мне бы не хотелось пока говорить об этом. Быть может, я напрасно тешу себя надеждой: все еще так неясно, неопределенно. Просто мне сегодня утром кое-что рассказали, но надо сначала все проверить, хорошенько подумать… А затем я доверюсь вам, вам одному; вы же знаете, что я ничего от вас не скрываю, не говоря уже о том, что на сей раз мне, вероятно, понадобится ваша помощь. Потерпите немного, как-нибудь на днях вы придете ко мне пообедать, и мы без помех переговорим об интересующем меня деле. О, господи, если бы только это была правда, если бы только случилось чудо!
Прошло около трех недель, а Констанс все еще не посвятила Моранжа в свою тайну. Он видел, что она очень озабочена, очень возбуждена, и ни о чем ее не спрашивал, ибо сам жил уединенной жизнью, почти автоматически. Ему исполнилось шестьдесят девять лет, уже тридцать лет минуло с тех пор, как умерла его жена Валери, и больше двадцати, как вслед за ней ушла дочь его Рэн, а он методично, вовремя являлся в контору, жил, как и прежде, несмотря на крушение всех своих надежд. Пожалуй, никто не пережил таких мук, не перенес такой трагедии, не испытал таких угрызений совести, как этот человек, а он, по-прежнему аккуратный и размеренный, влачил свое жалкое существование, превратившись просто в забытую, завалявшуюся вещь, и, казалось, уцелел-то он именно благодаря своему горю. Однако какой-то внутренний надлом, внушавший серьезные опасения, бесспорно, произошел в его душе. У Моранжа появились нелепые мании. Он упорно сохранял за собой слишком большую квартиру, которую занимал прежде с женой и дочерью, жил в ней теперь один, рассчитал служанку, сам ходил за провизией, сам готовил, сам за собой убирал; за последние десять лет никто, кроме него, не перешагнул порога его жилища; все считали, что дома у него царит страшное запустение, но даже хозяин тщетно пытался договориться с ним о ремонте, — ему так и не удалось войти в квартиру Моранжа. К тому же, хотя старый бухгалтер по-прежнему отличался скрупулезной аккуратностью, он, теперь седой как лунь, с ниспадающей на грудь пышной бородой, ходил в обшарпанном сюртуке, за починкой которого проводил все вечера. В своей алчности он дошел до того, что не позволял себе никаких расходов, только раз в четыре дня покупал большую буханку хлеба и ел его черствым, чтобы дольше хватило. Не проходило недели, чтобы его консьержка не задавала себе вопрос: «Что может делать с деньгами такой бережливый человек, ведь он зарабатывает восемь тысяч франков и су лишнего не потратит?» Этот же вопрос мучил и соседей. Досужие люди подсчитали даже сумму, которую он за это время мог отложить, и получалось что-то около сотни тысяч франков. Но были и другие, более опасные симптомы душевного расстройства: его дважды спасали от верной смерти. Однажды, когда Дени возвращался домой по Гренельскому мосту, он увидел Моранжа; заглядевшись в воду, старик так перегнулся через перила, что, не схвати его Дени за полу сюртука, он упал бы в Сену. Рассмеявшись своим добрым смехом, Моранж пояснил, что у него просто закружилась голова. В другой раз — было это на заводе — Виктор Муано оттолкнул бухгалтера от работавшей полным ходом машины как раз в тот момент, когда его, словно находившегося в состоянии гипноза, чуть было не затянуло зубьями шестерни. И снова он только улыбнулся и признался в том, что слишком близко подошел к машине. За ним стали приглядывать, полагая, что всему причиной старческая рассеянность. Если Дени продолжал держать его на должности главного бухгалтера, то, главным образом, из чувства благодарности за долгую службу; но самое удивительное заключалось в том, что, пожалуй, еще никогда он так хорошо не исполнял своих обязанностей, словно одержимый выискивая каждый затерявшийся сантим, с необыкновенной легкостью делал самые сложные вычисления. С безмятежно-спокойным лицом, словно никакие жизненные бури не коснулись его сердца, он продолжал жить машинальной, скрытной жизнью маньяка, и никому в голову не приходило, что это душевно больной человек.
Однако несколько лет тому назад в жизни Моранжа произошло важное событие. Хотя он и стал доверенным лицом Констанс, хотя она и подчинила его своей тиранической воле, он тем не менее все больше привязывался к Гортензии, дочурке Дени. С годами он стал находить в ней сходство с Рэн, которую не переставал оплакивать. Гортензии исполнилось девять лет, и при каждой встрече с нею он терялся от волнения и обожания, что было особенно трогательно, ибо все это было просто возвышенной иллюзией, так как девочки — одна брюнетка, а другая темная блондинка — ничуть не походили друг на друга. Несмотря на свою чудовищную скупость, Моранж по любому поводу задаривал Гортензию куклами, конфетами. Привязанность эта настолько поглотила его, что Констанс даже почувствовала себя уязвленной. Она дала ему понять, что тот, кто не с нею до конца, тот против нее. Моранж для вида подчинился ее требованиям и теперь тайно поджидал девочку, чтобы ее поцеловать, и привязывался к ней все сильнее, словно препятствия лишь усилили его любовь. Буквально во всем — в почти ежедневных встречах с Констанс и во внешней преданности бывшей владелице завода — сказывался лишь страх забитого человека, подавленного чужой волей. Между ними как бы существовал давнишний молчаливый договор, нечто страшное, что знали только они двое, о чем они никогда не говорили, но что связало их навсегда. После того рокового дня он, слабый и кроткий, ходил как побитый, пугливо слушался свою хозяйку. Впрочем, со временем он узнал и многое другое, теперь для него в этом доме не было тайн. Недаром он столько лет прожил здесь, недаром исходил вдоль и поперек всю заводскую территорию мелкими, робкими шажками маньяка, все видя, все слыша, все подмечая. И в душу этого замешанного в страшную драму безумца, который знал все, но молчал, постепенно закрадывался глухой протест; особенно с тех пор, как ему приходилось целовать свою маленькую приятельницу украдкой, он чувствовал, что готов взбунтоваться, если посмеют коснуться его привязанности.