Собрание сочинений. Т. 22. Истина
Шрифт:
Ободренные затянувшимся судебным следствием, антисимонисты развили бешеную деятельность, новая волна ожесточенной клеветы обрушилась на Марка; его необходимо было окончательно уничтожить, чтобы, разгромив светскую школу, обеспечить торжество школы Братьев. Церковь понимала, что, упустив такой благоприятный случай, она подвергнется смертельной опасности, так как у нее могут отнять право воспитывать и выращивать для своих целей молодое поколение. И вот распустили слух, что Марка и мадемуазель Мазлин застали в одной постели; подумать только, рядом с комнатой Луизы, и даже дверей не потрудились закрыть! Разгоряченное воображение богомольных католичек приукрасило сплетню омерзительными, изощренно бесстыдными подробностями. Найти свидетеля было невозможно, и ложь повисла в воздухе,
— Мой бедный друг, — сказал он, — я очень огорчен, и мне хочется поговорить с вами до прихода Луизы… Мы не можем видеться каждый день, как прежде. Думаю, будет благоразумнее всего отказаться от всяких встреч… Вы понимаете, это прощание. Нам надо расстаться.
Она выслушала его без всякого удивления, словно заранее знала, что он скажет.
— Да, мой друг, — с грустью, но твердо отвечала она, — я сама пришла проститься. Нет нужды убеждать меня, я понимаю необходимость разлуки, хоть нам и больно расставаться… Мне все рассказали. В борьбе с подобной подлостью у нас нет другого оружия, кроме самоотречения.
Марк снова заговорил, вполголоса, точно размышляя вслух:
— Этим несчастным людям чужды самые естественные чувства, и они лишены здравого смысла; их нечистое воображение отравлено мыслью о человеческой греховности, и в отношениях мужчины и женщины они видят одну, лишь грязь. Женщина — дьявол, общение с ней убивает всякую привязанность и дружбу… Я предвидел, что дело кончится этим, но прикидывался глухим, мне не хотелось, чтоб они радовались, зная, что их клевета задевает меня. Конечно, я презираю эти толки, но ведь я должен подумать о вас, мой друг, и особенно о Луизе, которую неминуемо замарает вся эта грязь… И вот они опять торжествуют, они могут радоваться, что в придачу ко всем нашим горестям причинили нам еще новое горе.
— Они именно этого и добивались, — с горечью сказал Марк, — обречь меня на одиночество, заставить покориться, создать вокруг меня пустоту, отнять всех, кто мне дорог. Признаюсь, это мне больнее всего. Все остальное — грубые нападки, оскорбления, угрозы лишь подзадоривают, толкают на подвиг. Но подставить под удары своих близких, видеть, как их пачкают и отравляют, как они становятся жертвами ожесточенной и позорной борьбы, — вот что ужасно, вот что убивает меня и вызывает страх… Они отняли у меня мою бедную жену, теперь разлучают с вами, и я чувствую, в конце концов отнимут у меня и дочь.
Сдерживая слезы, мадемуазель Мазлин перебила Марка:
— Осторожнее, мой друг,
— К чему тут осторожность! — горячо возразил Марк. — Я ждал ее. Пусть она узнает все.
И когда девочка, улыбаясь, уселась между отцом и учительницей, он сказал дочери:
— Дорогая моя, нарви букетик для мадемуазель Мазлин; мне хочется, чтоб у нее были цветы из нашего сада. А потом я запру калитку на засов.
— Запрешь калитку! Для чего?
— Мадемуазель Мазлин больше не будет приходить сюда… У нас отнимают нашего друга, как отняли твою мать.
Луиза сразу стала серьезной, все молчали. Девочка посмотрела на отца, на мадемуазель Мазлин. Она ни о чем не спрашивала. Но, казалось, поняла все; легкие тени пробегали по ее высокому чистому, как у отца, лбу, выдавая обуревавшие ее тяжелые, не по возрасту, мысли.
— Я нарву букет, — наконец ответила она, — а ты, папа, передашь его мадемуазель Мазлин.
И пока девочка выбирала на куртине самые красивые цветы, Марк и мадемуазель Мазлин побыли вместе еще несколько чудесных и печальных минут. Они молчали, без слов обмениваясь мыслями, — одни и те же думы владели ими — о счастье всех людей, об уничтожении противоречий между полами, о женщине, просвещенной и свободной, в свою очередь, освобождающей мужчину. То была великая человеческая солидарность, самое полное, самое тесное единение двух людей, мужчины и женщины, какое создается не любовью, но дружбой. Он был ей братом, она ему сестрой. А ночь, осенившая благоухающий сад, несла им прохладу и успокоение.
— Букет готов, папа, я перевязала его травинкой.
Мадемуазель Мазлин встала, и Марк передал ей цветы. Все трое подошли к калитке. С минуту они постояли в молчании, чтобы хоть немного оттянуть разлуку. Наконец Марк распахнул калитку, мадемуазель Мазлин прошла в свой сад, обернулась, в последний раз посмотрела на Марка; Луиза обняла отца, прижалась головой к его груди.
— Прощайте, друг мой.
— Прощайте.
И все. Калитка медленно затворилась. Потом с обеих сторон осторожно задвинулись засовы; они давно заржавели и жалобно скрипнули. Этот звук навеял еще большую грусть, то был конец, — сердечную дружбу и участие сгубила слепая ненависть.
Прошел еще месяц. Теперь Марк жил вдвоем с дочерью, круг суживался, и он все острее чувствовал свое одиночество. Луиза по-прежнему ходила в школу мадемуазель Мазлин, и та, понимая, что класс с любопытством следит за ними, старалась не выделять Луизу и относиться к ней, как к другим ученицам. Девочка больше не задерживалась в школе после занятий и тотчас же возвращалась домой готовить уроки. Встречаясь на улице, Марк и мадемуазель Мазлин обменивались простым поклоном, вели только деловые разговоры. Подобный образ действий был немедленно отмечен в Майбуа и подвергнут всестороннему обсуждению. Люди рассудительные одобряли Марка и мадемуазель Мазлин за то, что они разом пресекли ходившие на их счет дурные слухи. Зато другие насмехались и злорадствовали: конечно, можно великолепно соблюдать приличия, но что мешает любовникам встречаться по ночам! А девочка-то, если сон у нее чуткий, можно себе представить, каких только гадостей она не наслушается! Когда Миньо рассказал Марку об этой новой сплетне, у того болезненно сжалось сердце. В иные дни он испытывал упадок мужества: к чему превращать жизнь в мытарство, отказываться от всякого счастья, если никакой жертвой не тронешь этих ненавистников? Никогда еще одиночество не было для него столь тягостным. Как только наступал вечер и он оставался один на один с Луизой в холодном опустелом жилище, его охватывало отчаяние при мысли, что некому будет согреть его своей любовью, если ему суждено потерять и дочь.
Девочка зажигала лампу, садилась за уроки.
— Папа, я сначала выучу историю, а потом уже лягу спать.
— Да, дорогая, занимайся, занимайся.
Глубокая тишина пустого дома нагоняла на него гнетущую тоску. Он бросал проверку ученических тетрадей, вставал из-за стола, тяжело шагал без конца взад и вперед, словно пытался укрыться в темных углах комнаты, освещенной только лампой, прикрытой абажуром. Проходя мимо стула дочери, он останавливался, порывисто, со слезами на глазах целовал ее в голову.