Собрание сочинений. т.1. Повести и рассказы
Шрифт:
С шипом хлынет волна, лизнет пеной холодные камни и отхлынет, а за ней, взвившись змеей, набегает вторая.
Снова волна орущих людей навалилась в просеки с воплями, стопами, хрипом, сквозь гудящий и стонущий проливень свинца.
Пулеметчик, не спуская пальцев, продолжавших сеять губительный веер, сквозь рокот, и грохот, и треск, повернул лицо с засверкавшими диким весельем белками и, напружившись, крикнул пронзительно в ухо:
— Не отобьешь!.. Контратаку треба!
И поручик Григорьев, сознав, бросился вдоль по окопу, на бегу толкая
— Контратаку!
Но в этот же миг над гребнем бруствера выросли человечьи, необычно огромные головы, и в окоп полетели гранаты.
Т-тах… б-бах… т-ттах!..
Бело-зеленые молнии, дым, орущие стоны, и, серо-зеленые, — просыпанный сверху горох, — повалились в окоп чужие коренастые люди.
Поручик Григорьев, задохшийся дымом, прижался к стене траверса, к леденящей земле, дрожавшею частою дрожью спиной, с наганом в негнущихся пальцах.
Все было вокруг неестественно, дико, нелепо, и хотя не впервые уже поручик был в деле, — сейчас, как и всегда, казалось, что весь этот грохот, дым, гомон и лязг — сон, бред, декорация. Только дунуть, махнуть рукой — и развалится все наваждение.
Внезапно над ним, на изломе траверса, выросла фигура в сером пальто и, сложив рупором руки, крикнула:
— Halt! Donnerwetter!.. Zur"uck, potz tausend!.. [2]
Не понимая зачем, поручик поднял руку с наганом и дернул за спуск.
Иголкой кольнул огонек, и фигура молча обрушилась вниз, свалила поручика с ног и придавила лицом к промерзшему дну окопа, пахнущему мерзлой землей и тяжелою вонью людских испражнений.
А из тыла уже, по ходам сообщений, из резерва, стиснув винтовки, пригибаясь и крестясь на ходу, бежала поддержка.
2
Стой! Черт тебя побери!.. Назад, черт возьми!..
Опять загрохотали гранаты, залязгали мерзко штыки, и голос Перетригубы, покрывая весь гомон, рявкнул поблизости:
— Крой их чертей в богородицу, в боговы кишки!
Поручика Григорьева вытащили из-под немецкого трупа и посадили на ступеньки. Тяжело дыша, возвращались из поля после контратаки гренадеры.
Подсчитали нехватку, и Перетригубы с казенным лицом доложил ротному:
— Так что, ваш-бродь, впоследствии, значит, невдачной атаки, семеро вбитых и девьятнадцять зачепленных!
Поручик Григорьев молча и вяло грыз добытую из бокового кармана сладкую плитку.
Перед зеркалом в пушистое февральское утро — когда на волшебных пальмах в оконных стеклах искрились, сыпались, полыхали цветными огнями небывалые звезды, — примеряла Ляля, стоя в одной рубашке, на голую шейку фермуар из рубинов, подаренный Жоржем Арнольдовичем.
Принимая рубины, не подумала Ляля, что похожи каменные алые капли, вплавленные в золотую паутинку, на живую человеческую кровь.
Порхало Лялино сердце птицею Сирином по розовой комнате, тепло было телу от снежных кафелей печи, и тело пылало под тонким батистом, — и было Ляле сладко, смутно и стыдно.
Одевалась Ляля идти на свиданье с Жоржем Арнольдовичем на вернисаж «Союза русских художников», а оттуда Шныркин обещал повезти кататься на тройке.
Шла вьюгами, разгульными и охальными, дебелая мутноглазая масленица.
В зале, перед сиреневыми дымками пейзажей Жуковского, нашел Лялю Жорж Арнольдович и склонил к Лялиной розовой ручке, к маникюренным ноготкам гладко причесанную свою, отливавшую синью голову.
Посмотрел мельком на Жуковского, поджал губы и сказал свое:
— Пфе!
И, беря Лялину руку, добавил телеграфным своим языком:
— Пессимизм! Туман! Без внимания! Едем тройке. Хотя — иностранец, обожаю русскую тройку. Русского писателя Гоголя замечательно: «Эх тройка! птица тройка…» Вообще, радоваться жизни. Всем стать Джеками Лондонами!
Ляля восхищенно посмотрела на Жоржа Арнольдовича и подумала: «Вот… настоящий американец!»
Не знала Ляля, что читал Жорж Арнольдович русского писателя Гоголя в четвертом классе Каменец-Подольской гимназии, из которого выгнали его за ранний американизм: брал у товарищей вещи под залог и просроченные заклады продавал с неумолимостью городского ломбарда.
Ничего этого не знала Ляля, и в твердом профиле Шныркина чудилась ей Канада, вяленая оленина, винтовка и сани, влекомые по хрустящему снегу собачьей упряжкой к полярному сиянию за мехами и золотом.
Жорж Арнольдович усадил Лялю в широкие ковровые сани, закутал полостью, обнял крепко за талию, и понесла тройка метать снежные комья по Тверской-Ямской к Петровскому парку.
Сахаром рафинадом искрилась вокруг саней пелена, и лежали по ней от деревьев, голых и длинных, синие глубокие тени.
На Ходынке, по протоптанному в снегу кругу, рысью ездили артиллеристы на заиндевевших лошадях.
Широкоскулый офицер в шведских валенках командовал им нараспев:
— Во-ольт нале-ееее-во! — и:
— Во-ольт напра-аааа-во!
Послушно вертелись привычные лошади, и на лицах у артиллеристов застыла деревянная арестантская скука.
Вспомнила Ляля (на мгновение только), что за тысячу верст, под Барановичами, смотрит на снег ротный поручик Григорьев, и там по снегу от берез такие же глубокие тени.
Но сейчас же забыла, приказала забыть, ибо в этот час текла в жилах Ляли не прежняя простая жидкость с красными и белыми шариками, а густой пряный шоколадный сироп, и красные шарики в нем были — крепкие капли рубинов.
Пронеслась тройка с гиканьем, звоном, шипом срезов и лязгом копыт по широкой улице Покровского-Стрешнева, и, кровавощекие, закутанные в цветные платки, стояли, смеясь, девки и бабы.
— Хорошо! — сказала Ляля с блаженной и покорной улыбкой.
Усмехнулся и Жорж Арнольдович, дико, по-кошачьи, и, привстав, крикнул ямщику: