Собрание сочинений. т.1.
Шрифт:
Старая дама нашла, что кисея вышита скверно, работа, по ее мнению, выполнена плохой мастерицей и вряд ли кого-нибудь удовлетворят такие крупные стежки и недостаток изящества. Оказалось то, чего я боялся: бедняжка, которой уже в пятнадцать лет дарили драгоценности, не успела приобрести достаточной сноровки. Но я, к счастью, искал в труде лишь постепенного оздоровления Лоранс; мне не требовались ловкость пальцев и ночная работа ради прибыли. Я не хотел сам предлагать Лоранс работу, чтобы она не вернулась к праздности, и решил скрыть от нее обескураживающий отказ старой дамы.
Я купил кусок муслина с узором для вышиванья и, когда вернулся домой, сказал Лоранс, что ее работа
Лоранс взяла деньги, не беспокоясь о том, что мы будем есть вечером, и побежала за бархатными пуговицами для своего голубого платья, которое уже рвется и запачкано. Мне никогда не приходилось видеть ее такой деятельной — за четверть часа она пришила все пуговицы. Потом, нарядившись, стала любоваться собой. Наступил вечер, а она все расхаживала по ком-пате, разглядывая новое украшение. Я зажег лампу и кротко напомнил ей,что пора приниматься за работу. Она притворилась, будто не слышит. Я снова обратился к ней с теми нее словами, — тогда она яростно.
схватила вышиванье и внезапно села. У меня защемило на сердце.
— Послушай, Лоранс, я вовсе не хочу, чтобы ты работала по принуждению, — сказал я. — Оставь иглу, если тебе нравится сидеть сложа руки. Я не вправе заставлять тебя трудиться: ты вольна быть хорошей илиплохой.
— Нет, нет, тебе хочется, чтобы я много работала. Я понимаю, я должна платить тебе за еду и отдавать свою долю квартирной платы. Я даже могу заплатить и за тебя, если посижу ночью подольше.
— Лоранс! — воскликнул я; мне было очень больно. — Перестань, бедняжка, не огорчайся: больше ты до иголки не дотронешься! Дай сюда вышиванье!
И я швырнул муслин в огонь. Я смотрел, как он пылает, и сожалел, что погорячился. Мне не удалось совладать с мучительным беспокойством, и я сокрушался, чувствуя, как Лоранс опять ускользает от меня. Я снова отдал ее во власть лени. Я весь дрожал, так меня возмущала эта мысль о моей выгоде; мне стало ясно, что я не смогу больше советовать Лоранс работать. Итак, с этим покончено: достаточно было одного слова, и я сам закрыл ей путь к спасению.
Лоранс не удивилась моей вспышке. Я уже говорил вам: ей легче примириться со злостью, чем с сердечностью. Она даже улыбнулась на радостях, что победила мою так называемую тоскливость. Затем она скрестила руки, наслаждаясь бездельем.
А я печально помешивал горячую золу и думал: какие же слова, какие переживания могут пробудить эту душу? Меня испугало, что я до сих пор не сумел вернуть ей свежесть ее юности. Я хотел бы, чтобы она не знала ничего, по жаждала знать. Меня приводило в отчаяние это угрюмое безразличие, этот мрак, который не желал рассеиваться и не пропускал ни луча света. Напрасно стучался я в сердце Лоранс: ответа не было. Можно подумать, что сквозь него прошла смерть, иссушив каждую жилку. Встрепенись оно хоть раз, и я считал бы Лоранс спасенной.
Но что делать с этим опустошенным существом, бесчувственным мрамором, которого не может оживить доброе отношение? Я боюсь статуй: они смотрят на меня, не видя, слушают меня, не слыша.
Потом я подумал: может быть, я сам виноват, что она меня не понимает? Дидье любил Марион, он вовсе не стремился спасти чью-то душу, он просто любил — и совершил то чудо, которое тщетно пытались сотворить мой рассудок и моя доброта. Пробудить сердце может только голос другого
А я не люблю Лоранс. Эта холодная, скучающая женщина внушает мне только отвращение.
Ее голос, ее движенья оскорбляют меня, вся ее особа меня раздражает. У нее нет никакой душевной тонкости, самые хорошие слова превращаются в ее устах в мерзкие, каждая ее улыбка наносит жестокую обиду. В ней все становится пакостным.
Я решил прикинуться нежным и подошел к Лоранс. Она сидела неподвижно, наклонясь к огню; когда я взял в свои руки ее холодные, безжизненные пальцы, она их не отняла. Тогда я притянул ее к себе. Она подняла голову и вопросительно поглядела на меня. Чувствуя на себе ее взгляд, я оттолкнул ее и отступил назад.
Чего же ты хочешь в конце концов? — спросила она.
Чего я хочу! Я готов был крикнуть ей: «Я хочу, чтобы ты рассталась со своим шелковым лифом, — стоит кому-то пожелать тебя, и этот лиф раскроется при первом же прикосновении. Я хочу, чтобы ты любила, чтобы в поцелуе любовника ты ощущала ласку брата. Хочу, чтобы наш союз не был сделкой, чтобы ты не продавала мне своего тела за право жить под моей кровлей. Сжалься, пойми меня, не наноси мне оскорблений!»
Но я промолчал, братья. Если б я ее любил, я, наверно, сказал бы все, и, быть может, она поняла бы меня.
Видимо, я был неловок и неосторожен. Я поторопился, зашел далеко, не спросив Лоранс, понимает ли она меня. Как мне обучать науке жизни, если я с жизнью незнаком? Чем я могу воспользоваться? Только системами, правилами поведения, созданными нами в шестнадцать лет, прекрасными в теории и нелепыми на практике. Достаточно ли того, что я люблю добро, тянусь к некоему идеалу добродетели, — туманные стремления с неопределенной целью!.. Но когда столкнешься с действительностью, как сумбурно выражаются эти желанья, как я бессилен в борьбе, на которую эта действительность сама толкает меня! Я не сумею объять действительность, не сумею ее победить, потому Что не знаю, как к ней подойти, и не могу честно сказать даже самому себе, какая победа мне нужна. Что-то кричит во мне: я не хочу истины, я не имею ни малейшего желания менять ее, делать ее хорошей из плохой, — ведь мне она кажется плохою. Пусть существующий мир остается; я дерзко хочу создать новый, не пользуясь обломками старого. И так как сооружение, возведенное моими мечтами, не имеет больше под собой опоры, оно рушится при малейшем толчке. Теперь я всего лишь бесплодный мыслитель, платонически влюбленный в добро; меня убаюкивают пустые грезы, мое могущество исчезает, едва я коснусь земли.
Да, братья, мне было бы легче наделить Лоранс крыльями, чем сердцем настоящей женщины.
Мы — взрослые дети. Мы не знаем, что делать с этой величественной действительностью, ниспосланной нам богом, и портим ее, ради забавы, своими мечтами. Мы живем так неумело, что жизнь становится для нас отвратительной. Надо научиться жить, и зло исчезнет. Если б я владел великим искусством проникновения в действительность, если б я сознавал, что такое рай земной, если б я умел различать несбыточные грезы и реально возможное, я заговорил бы, и Лоранс поняла бы меня. Я знал бы, что осудить в ней и что предложить ей в качестве примера. Эти тонкости помогли бы мне понять причины ее падения и найти бальзам для ран ее сердца. Но как быть, если мое неведение воздвигает преграду между нами? Я — это мечта, она — действительность. Мы будем идти рядом, не встречаясь, и когда наше странствие придет к концу, она так и не постигает меня, я так и не пойму ее.