Собрание сочинений. Т.11.
Шрифт:
С первого взгляда ока ничего не заметила: в грязноватом и холодном рассвете мастерская показалась ей пустой. Она на мгновение успокоилась, но вдруг подняла глаза к картине, и страшный крик вырвался из ее груди:
— Клод! О Клод!..
Клод повесился на большой лестнице, повернувшись лицом к своему неудавшемуся творению. Он снял одну из веревок, прикреплявших подрамник к стене, поднялся на площадку и привязал конец веревки к дубовой перекладине, когда-то прибитой им самим, чтобы укрепить рассохшуюся лестницу. И оттуда, сверху, он совершил свой прыжок в пустоту. В рубашке, босой, страшный, с черным языком и налившимися кровью, вылезшими из орбит глазами, он висел здесь странно выросший, окостеневший, повернув голову к полотну, совсем рядом с женщиной, низ живота которой он расцветил таинственной розой, словно в своем предсмертном хрипе
Кристина застыла на месте, потрясенная горем, страхом и гневом. Ее тело было все еще полно Клодом, из груди вырвался протяжный стон. Она всплеснула руками, протянула их к картине, сжав кулаки.
— Ах, Клод, Клод! Она отобрала тебя, убила, убила, шлюха!
У нее подкосились ноги, она повернулась и рухнула на каменный пол. От невыносимого страдания вся кровь отлила у нее от сердца; она лежала на полу без чувств, словно мертвая, похожая на лоскут белой материи, несчастная, раздавленная, добитая, побежденная властью искусства. А над ней в символическом блеске, подобно идолу, сияла Женщина, торжествовала живопись, бессмертная и несокрушимая даже в безумии!
Из-за формальностей и задержек, связанных с самоубийством, похороны состоялись лишь в понедельник. Когда Сандоз в девять часов утра пришел на улицу Турлак, он увидел на тротуаре не больше двадцати человек. Сандозу, убитому горем, пришлось три дня бегать с утра до вечера, занимаясь всем: сначала он отвез в больницу Ларибуазьер Кристину, которую подобрали без чувств, затем бегал взад и вперед из мэрии в бюро похоронных процессий и в церковь, платил повсюду, и хотя был глубоко равнодушен к обрядам, подчинился им, раз уж священники согласились принять труп с черной полосой вокруг шеи. Среди ожидавших внизу он заметил только соседей, к которым присоединилось несколько любопытных, а из окон выглядывали головы шепчущихся, взбудораженных происшедшей драмой людей. Сандоз надеялся, что еще придут друзья Клода. Родным его он написать не мог, так как не знал их адресов; но, увидев двух прибывших родственников, стушевался; несколько сухих газетных строк напомнили им о Клоде, который сам никогда не напоминал о себе. Этими родственниками были престарелая двоюродная сестра с подозрительными повадками старьевщицы и какой-то двоюродный брат, маленького роста, элегантно одетый, очень богатый, с орденом, владелец одного из больших парижских магазинов, славный малый, желавший показать свое просвещенное отношение к искусству. Кузина тотчас поднялась наверх в мастерскую, почуяла ничем не прикрытую нищету и спустилась вниз, поджав губы, раздраженная тем, что ей приходится отдавать родственнику эту бесполезную дань. Кузен, напротив, гордо шел первый позади гроба, подчеркивая своим видом, полным достоинства и учтивости, печальный характер события.
Когда процессия тронулась, подоспел Бонгран; пожав Сандозу руку, он пошел рядом с ним. Бросив взгляд на пятнадцать — двадцать человек, следовавших за гробом, он мрачно пробормотал:
— Бедняга, ах, бедняга! Как! Неужели нас только двое из старых друзей?
Дюбюш с детьми был в Канне, Жори и Фажероль не пожелали прийти: первый потому, что боялся смерти, второй был слишком занят. Только Магудо догнал процессию, когда она уже вышла на улицу Лепик: он пояснил, что Ганьер, должно быть, опоздал на поезд.
Медленно поднимались похоронные дроги по крутым извилинам одного из склонов Монмартрского холма. Порой с пересекающихся улиц, круто спускавшихся вниз, открывался вид на необъятный, далеко раскинувшийся, бескрайний, как море, Париж. Подошли к церкви св. Петра, и когда вносили туда гроб, он на мгновение как будто вознесся над большим городом. В этот день небо было по-зимнему серо, воздух насыщен испарениями, разгоняемыми ледяным ветром, и в бесконечном тумане, наполненном до самого горизонта волнующейся зыбью, огромный город казался бескрайним. Покойный хотел покорить Париж, но, бедняга, разбил об него голову и теперь шествовал по нему под забитой гвоздями дубовой крышкой, возвращаясь в землю вместе с потоками текущей по ней грязи.
При выносе гроба из церкви кузина исчезла, Магудо — также. Маленький кузен снова занял свое место за гробом. Семь неизвестных особ тоже отважились проводить покойного дальше, и все отправились на новое кладбище Сент-Уэн, которое народ окрестил унылым, мрачным прозвищем «Кайенна». Провожающих осталось всего десять.
— Как видно, мы так и останемся вдвоем, — снова повторил Бонгран, идя
Сандоз и Бонгран шли в самом хвосте процессии, словно хотели уйти подальше от этих людей, которых они никогда в жизни не видели. Как только дроги миновали заставу, Бонгран наклонился к товарищу:
— Что же будет с бедняжкой?
— Ее жалко до слез, — ответил Сандоз. — Вчера я заходил к ней в больницу. У нее воспаление мозга. Ординатор уверяет, что ее спасут, только из больницы она выйдет беспомощной, станет на десять лет старше, чем была… Знаете, дошло до того, что она забыла азбуку. Полная физическая и моральная деградация, девушка из общества, опустившаяся до уровня служанки! Да, если мы не возьмем на себя заботу о ней, кончится тем, что она станет судомойкой.
— И, само собой разумеется, ни сантима!
— Ни сантима. Я надеялся разыскать его этюды для большой картины, те чудесные этюды, которые вы так неудачно использовал потом! Но я напрасно искал, он все отдавал, его бессовестно обкрадывали. Для продажи не осталось ничего, ни одного сносного полотна — ничего, кроме этой огромной картины, которую я сорвал со стены и сжег своими руками. Ах, уверяю вас, я сделал это с радостью, как будто отомстил за Клода!
Они помолчали некоторое время. Широкая Сент-Уэнская дорога расстилалась перед ними, прямая, бесконечная; а посреди открытого поля по затопленному грязью шоссе двигалась маленькая, жалкая, одинокая процессия. Дорогу окаймлял двойной ряд деревянных заборов, справа и слева раскинулись пустыри, вдали виднелись только фабричные трубы да несколько редких, стоящих поодаль друг от друга белых домов. Они пересекли Клиньянкурскую ярмарку, где по обе стороны дороги расположились балаганы, цирки, деревянные лошадки каруселей, промерзшие насквозь, пока стояли без дела зимой, опустевшие кабачки, замшелые качели и даже декорации к комической опере «На пикардийской ферме», черневшие среди поломанных решетчатых загородок.
— Ах, его прежние полотна, — снова начал Бонгран, — работы с Бурбонской набережной, помните? Удивительные вещи, правда? А пейзажи, привезенные с юга, и этюды нагого тела, сделанные в мастерской Бутена, ноги девочки, живот женщины, ах, этот живот!.. Должно быть, у папаши Мальгра остался его лучший этюд, — равного не напишет ни один из наших молодых метров, как бы он ни лез из кожи. Что и говорить, это был не какой-нибудь ремесленник! Это был великий художник!
— И подумать только, — сказал Сандоз, — что эти ничтожные копиисты из Академии и газетчики упрекали его в лености и невежестве, повторяя друг за другом, что он никогда не желал учиться своему ремеслу!.. Боже мой, это он-то ленивец! Я сам видел, как он падал от изнеможения после непрерывных десятичасовых сеансов, он отдал искусству всю жизнь и погиб из-за него… Он — невежда! Ну, не идиотизм ли это?! Им никогда не понять, что если ты удостоился чести внести в искусство нечто новое, свое, это новое неизбежно опрокидывает все то, чему тебя учили! И Делакруа не знал своего ремесла, потому что не укладывался в тесные рамки. Эх, болваны! Прилежные ученики, худосочные зубрилы, неспособные на малейшее отклонение от правил!
Он сделал несколько шагов в молчании, затем добавил:
— Героический труженик, страстный наблюдатель, у которого в голове умещалось столько знаний, великий художник, наделенный буйным темпераментом… И ничего не оставить после себя!
— Решительно ничего, ни одного полотна, — подтвердил Бонгран. Я знаю только его наброски, эскизы, заметки, сделанные на лету, весь этот необходимый художнику багаж, который не доходит до публики… Да, тот, кого мы опустим сейчас в землю, в полном смысле этого слова — мертвец, настоящий мертвец!