Собрание сочинений. Т.18. Рим
Шрифт:
И тогда Пьер как бы преобразился. Благотворительность, которой он отдался в этом убогом квартале, глубоко волновала его: душа его изнемогала, растерянная, подавленная окружающей нищетой, от которой он уже отчаивался когда-либо найти лекарство. Им владели чувства, порою заставлявшие отступать рассудок; и Пьер, как в детстве, испытывал заложенную в нем матерью потребность излить свою нежность на все живое, он придумывал химерические способы облегчить страдания окружающих, ожидал помощи каких-то неведомых сил. Страх перед грубой действительностью, ненависть к ней лишь усилили в нем жажду любовью исцелить человечество. Пора было предотвратить страшную и неизбежную катастрофу, братоубийственную войну между классами, грозившую сокрушить старый мир, который обречен рухнуть под тяжестью своих преступлений. Убежденный в том, что несправедливость достигла предела и час отмщения, когда бедняки принудят богачей уступить им долю благ, вскоре пробьет, молодой священник утешался мечтами о мирном исходе борьбы, о вселенском братстве, о возвращении к чистоте евангельской морали, провозглашенной Иисусом Христом. Вначале Пьера мучили сомнения: мыслимо ли возрождение раннего католичества, можно ли возвратить католицизму младенческую искренность первоначального христианства? Пьер занялся изучением вопроса, читал, выспрашивал, все больше увлекаясь идеей католического социализма, столь нашумевшей за последние годы; преисполненный трепетной любви к обездоленным, готовый принять чудо всеобщего братства, Пьер мало-помалу уходил от рассудочных сомнений, убеждал самого себя в том, что Христос вторично придет на землю ради искупления грехов страждущего человечества. Под конец он твердо уверовал, что католицизм, очищенный от всего наносного, возвращенный к своим первоистокам, один только и может стать краеугольным камнем, божественным законом, который спасет современное общество, предотвратит грозящую ему кровавую катастрофу. За два года до того Пьер покинул Лурд, возмущенный гнусным идолопоклонством, навеки утратив веру, но с мятущейся душой, с вечной жаждой божественного,
Пока мало-помалу складывались его новые воззрения, два человека, помимо аббата Роза, оказали на Пьера большое влияние. Дела благотворительности свели его с монсеньером Бержеро, епископом, которого папа в награду за праведную жизнь, преисполненную редкого милосердия, незадолго до того сделал кардиналом, невзирая на глухое недовольство приближенных, усмотревших в поведении французского прелата, по-отечески управлявшего вверенной ему епархией, некое вольнодумство; соприкоснувшись с этим апостолом, с этим пастырем душ человеческих, простым и благостным, — наставником, о каком мечтал он для будущей общины, — Пьер еще более воспламенился. Но особенно важным для апостольской миссии молодого аббата оказалось его знакомство с виконтом Филибером де Лашу, которого он встретил в католической рабочей ассоциации. У виконта, красавца с военной выправкой, было аристократическое продолговатое лицо, которое несколько портил короткий приплюснутый нос, какой бывает порой у людей неуравновешенных и незадачливых. Один из наиболее ревностных поборников католического социализма во Франции, виконт владел большими поместьями, значительным состоянием, хотя и поговаривали, что в итоге неудачных сельскохозяйственных затей оно сократилось почти наполовину. Воодушевленный идеями христианского социализма, он пытался завести у себя в департаменте образцовые фермы, но и тут, видимо, его постигла неудача. Эти начинания помогли ему, однако, стать депутатом, и он витийствовал в палате, где в пространных, трескучих речах излагал программу своей партии. Кроме того, обладая неистощимым рвением, виконт возглавлял паломничества в Рим, председательствовал на собраниях, делал доклады, стараясь завоевать расположение простого люда, чья поддержка, говаривал он в узком кругу, только и может обеспечить торжество церкви. Виконт оказал значительное влияние на Пьера, который простодушно восторгался такими его качествами, каких недоставало ему самому: умением руководить, воинствующим пылом, каковой, несмотря на некоторую путаницу воззрений, де Лашу целиком посвятил возрождению во Франции христианской общины. Молодой священник многое узнал, соприкасаясь с этим человеком, но по-прежнему оставался чувствительным мечтателем и, пренебрегая политическими целями, помышлял единственно о взыскуемом граде вселенского счастья; виконт же намеревался довершить разгром свободолюбивых идей восемьдесят девятого года, используя для возврата к прошлому разочарование и гнев народных масс.
Пьер переживал чудеснейшие месяцы. Никогда еще неофит не служил столь ревностно счастью ближнего. Он весь горел любовью, он был страстно одержим своей апостольской миссией. Обездоленные, с которыми он сталкивался, — мужчины, оставшиеся без работы, матери и дети, оставшиеся без хлеба, вселяли в него крепнувшую с каждым часом уверенность, что вот-вот родится новая религия и положит конец несправедливости, которая насильственно обрекает бунтующее человечество на вымирание; и Пьер решил употребить все силы, дабы ускорить сроки божественного вмешательства, час возрождения раннего христианства. Католик умер в нем уже давно, он по-прежнему не верил в догматы, таинства, чудеса. Но он тешил себя надеждой, что церковь все-таки может выступить на благо человечества и во избежание социальной катастрофы, угрожающей народам, возглавить неодолимое движение современной демократии. Лишь поставив перед собой цель снова вдохнуть евангельскую истину в сердца изголодавшихся и ропщущих обитателей предмостий, Пьер обрел душевное успокоение. Он действовал, он меньше страдал от ужасающей опустошенности, не покидавшей его со времен Лурда; и поскольку он больше не задавал себе вопросов, его больше не терзали сомнения. Теперь он служил обедню с безмятежным сознанием исполняемого долга. И под конец ему даже пришла в голову мысль, что таинство, которое он совершает, что все таинства и догматы, в сущности, только символы, обряды, необходимые человечеству в пору его младенчества, что с этими символами оно распрощается впоследствии, когда, возмужавшее, облагороженное, просвещенное, в состоянии будет вынести ослепительную наготу истины.
Снедаемый жаждой принести пользу, провозгласить во всеуслышание свой символ веры, Пьер однажды утром сел за стол и начал писать книгу. Это вышло само собою, книга не была задумана им как литературное произведение, она вылилась из самых глубин его души, по велению сердца. В одну из бессонных ночей, словно начертанное огненными буквами, во мраке вспыхнуло название: «Новый Рим». Этим было сказано все, ибо разве не из Рима, вечного, обетованного города, должно было прийти искупление? Там пребывала единственная нерушимая власть, обновление могло начаться лишь на священной земле, где некогда пустило корни старое древо католичества. За два месяца Пьер написал книгу, которую подсознательно вынашивал целый год, когда знакомился с современным социализмом. В нем словно кипело поэтическое вдохновение, порой ему чудилось, что страницы этой книги открылись ему в сновидении, что они продиктованы неким внутренним голосом, идущим из самых глубин его существа. Пьер нередко читал виконту Филиберу де Лашу строки, написанные накануне, и встречал у того горячее одобрение; виконт видел в книге удачное средство пропаганды; чтобы увлечь за собою народ, надо его растрогать, говорил виконт и добавлял, что хорошо было бы сочинить благочестивые, но занимательные песенки, которые распевали бы в мастерских. Что до монсеньера Бержеро, то он не рассматривал книгу с точки зрения догмы, он был глубоко растроган духом пылкого милосердия, веявшим от ее страниц, и даже совершил неосмотрительность, письменно обратившись к автору со словами одобрения, которые разрешил поместить в качестве предисловия к его труду. И эту-то книгу, в июне увидевшую свет, конгрегация Индекса намерена была запретить, — ради ее спасения молодой священник и прибыл только что в Рим; преисполненный удивления и энтузиазма, он горел желанием добиться торжества своей веры, самолично выступить в защиту своего труда перед святейшим папой, чьи мысли, по убеждению автора, отражала его книга.
Прислонившись к парапету, Пьер замер, сызнова переживая три предшествующих года и любуясь этим городом, о котором он так мечтал, который так жаждал увидеть. За его спиной с грохотом подкатывали и отъезжали экипажи, сухопарые англичане и грузные немцы сменяли друг друга, затратив на обозрение классической панорамы предписанные путеводителем пять минут. Тем временем возница и лошадь, понурив головы, покорно поджидали священника под палящими лучами солнца, которое нагревало саквояж, одиноко лежавший на сиденье. А Пьер казался теперь особенно тщедушным, — в черной сутане, худой, он весь устремился вперед и замер, целиком поглощенный изумительным зрелищем. После Лурда он похудел, лицо его как бы истаяло. С тех пор как материнское начало возобладало в нем, высокий крутой лоб, вместилище интеллекта, унаследованный им от отца, словно бы стал меньше; зато сделался приметнее довольно крупный рот, изобличавший доброту, и мягкий, необычайно нежный подбородок; в сердобольном взгляде молодого священника светилась пламенная душа.
О, с какой нежностью, с каким пылом взирал он на Рим, Рим его книги, новый Рим, о котором он мечтал! И если раньше, в легкой дымке восхитительного утра, его поразила общая панорама города, то теперь он различал подробности, присматривался к отдельным памятникам. Он долго изучал их по фотографиям, долго знакомился с планами города и теперь с ребяческой радостью узнавал их. Там, у него под ногами, у подошвы Яникульского холма раскинулся Трастевере — нагромождение старых домов с выгоревшими на солнце красными черепичными крышами, которые заслоняли Тибр. Пьер был несколько удивлен, что отсюда, с этой террасы, город казался таким плоским, как бы сглаженным — лишь едва горбились семь прославленных холмов, словно чуть приметная зыбь среди расплескавшегося моря фасадов. Там, справа, темно-лиловым пятном на фоне синевших вдали Альбанских гор выделялся Авентинский холм, и на нем три церкви, до половины укрытые листвой; а вот и развенчанный Палатин, окаймленный черной бахромою кипарисов. Позади него спрятался Целий — виднелись только деревья виллы Маттеи, они светлели в позолоте солнечной пыли. Далеко впереди, на другом конце города, обозначилась вершина Эсквилинского холма, с ее стройной колокольней и двумя небольшими куполами церкви Санта-Мариа-Маджоре; а на высотах Виминала Пьер смутно различал громады залитых солнцем беловатых глыб, исполосованных темными черточками, — очевидно, то были новые здания, издали похожие на заброшенный каменный карьер. Аббат долго разыскивал Капитолий и все не мог его найти. Он проверил направление и наконец хорошо разглядел его колоколенку, выступавшую впереди Санта-Мариа-Маджоре, — четырехугольную башню, столь неприметную, что она тонула в море крыш. А подальше, слева, высился Квиринал, его легко было узнать по длинному фасаду королевского дворца: плоский, продырявленный нескончаемой вереницей окон, он однообразием их и своей резкой желтизною напоминал больницу или казарму. Пьер обернулся еще больше влево и замер, пораженный внезапным видением: за чертою города, поверх деревьев сада Корсини, перед ним возник купол собора св. Петра. Казалось, он покоится прямо на зеленой листве; в ясной синеве неба купол этот, окрашенный в легкую небесную синь, как бы растворялся в бескрайней лазури. А вверху, ослепительно сияя, словно повис в воздухе белый каменный фонарь, венчающий здание.
Пьер все глядел и не мог наглядеться, он обводил взором горизонт
Но вскоре, повинуясь какому-то тайному инстинкту, Пьер сосредоточил свое внимание лишь на трех точках необъятного горизонта. Его привлекала вереница стройных кипарисов, черной бахромою окаймлявшая Палатинский холм; за ними было пусто: дворцы цезарей исчезли, сметенные потоком времени, и Пьер мысленно воскрешал их; ему чудилось, будто они встают, подобно смутным золотистым и трепетным призракам в пурпурном великолепии этого утра. Потом взоры его снова обратились к собору св. Петра: лазурный купол все так же высился, закрывая собою Ватикан, прилепившийся сбоку к торжествующему колоссу; собор, огромный и неколебимый, казался Пьеру царственным великаном, на века вознесенным над городом и видным отовсюду. Затем священник перевел взгляд на другой холм, подымавшийся прямо перед ним, на Квиринал, и королевский дворец представился ему всего лишь плоской приземистой казармой, безвкусно выкрашенной в желтый цвет. И в этом символическом треугольнике, в этих трех вершинах, что глядели друг на друга, разделенные Тибром, заключалась для Пьера вся многовековая история Рима с ее непрестанными потрясениями, из которых город всякий раз выходил возрожденным: древний Рим, где среди нагромождения дворцов и храмов пышно разрослось чудовищное древо императорского могущества и великолепия; папский Рим, одержавший победу в средние века, владыка вселенной, вознесший над всем христианским миром громаду этой церкви с ее отвоеванной у язычества красотой; современный Рим, неведомый Пьеру, оставленный нм без внимания, Рим, о явном убожество которого свидетельствовала холодная нагота королевского дворца, говорившая о досадной бюрократической попытке, кощунственном поползновении осовременить столь необычный город вместо того, чтобы все предоставить на волю еще смутного будущего. Докучливое настоящее вызывало почти тягостное чувство, и, желая уйти от него, Пьер не стал разглядывать новый квартал, очевидно еще не достроенный, целый городок, белевший там, на берегу реки, возле собора св. Петра. Новый Рим! Пьер мечтал о нем и не изменил своей мечте даже при виде уснувшего во прахе веков Палатина, даже при виде собора св. Петра, огромная тень которого баюкает Ватикан, даже при виде заново отделанного и свежеокрашенного Квиринала, который, подобно символу мещанства, господствует над новыми кварталами, что теснятся со всех сторон, прокладывая себе путь в старый город с его рыжими кровлями, сверкающими под ярким утренним солнцем.
«Новый Рим»! Заглавие книги снова вспыхнуло перед мысленным взором Пьера, и он унесся в мечтах, заново передумывая свое сочинение, как только что заново передумал свою жизнь. Он писал этот труд с воодушевлением, используя случайные, отрывочные заметки; и ему сразу же стало ясно, что в книге должны быть три части: прошлое, настоящее, будущее.
Прошлое — удивительная судьба раннего христианства, медленная эволюция, в результате которой оно превратилось в современный католицизм. Пьер доказывал, что в основе любого религиозного течения кроются экономические причины, что извечное зло — это богатство, извечная борьба — это борьба между богатыми и бедными. Борьба классов возникает у иудеев сразу же, как только, завоевав землю Ханаанскую, они перестают кочевать, как только появляется собственность. Отныне есть богатые и бедные: так рождается социальный вопрос. Переход был внезапным, новый порядок восторжествовал так стремительно, что бедняки, памятуя о золотом веке кочевий и тоскуя по нем, с тем большим неистовством предъявляли свои требования. Пророки, не исключая Христа, — это бунтари, которых породила народная нищета; глашатаи страданий бедноты, обличители богатых, они предрекают им всяческие беды, как возмездие за несправедливость и жестокосердие. Сам Иисус Христос — лишь последний в ряду этих пророков, он живой глас народа в защиту прав обездоленных. Пророки — эти социалисты и анархисты древности — проповедовали социальное равенство, призывая сокрушить неправедный мир. Точно так же и Христос внушает отверженным ненависть к богачам. Все его учение — угроза богачам, угроза собственности; и если под царствием небесным, которое он сулил, подразумевали мир и братство здесь, на земле, то это представлялось лишь возвратом к золотому пастушескому веку, мечтой о христианской общине в том виде, в каком она была, по всей вероятности, осуществлена учениками Христа после его смерти. Любую церковь на протяжении первых трех веков христианства можно рассматривать как попытку обобществления имущества, писал далее Пьер, как подлинное братство, члены которого сообща владели всем, кроме жен. По свидетельству апологетов и первых отцов церкви, христианство являлось в ту пору религией бедных и сирых, ранней формой демократии, выражением идей социального равенства в их единоборстве с римским обществом. И когда это прогнившее общество рухнуло, причиной тому послужила в большей степени вакханалия денежных сделок, продажность меняльных контор и финансовые крахи, нежели нашествие варваров и глухая разрушительная работа ревнителей христианства, которые исподволь подтачивали его. В основе всех социальных явлений неизменно оказываются деньги. И новым тому доказательством послужило христианство: восторжествовав наконец в силу исторических, социальных и попросту нравственных причин, оно было объявлено государственной религией. Чтобы упрочить свою победу, оно вынуждено было стать на сторону богатых и власть имущих; и к каким только ухищрениям, к каким софизмам не прибегали отцы церкви, выискивая в Евангелии доводы в защиту собственности. Защита собственности явилась для христианства жизненной и социальной необходимостью, только такой ценою оно стало католичеством, вселенской религией. С той поры грозная машина, орудие завоевания и власти, пущена в ход: вверху — сильные мира сего, богачи, которые должны бы поделиться с бедняками, но не делают этого; внизу — бедняки, труженики, которых учат смирению и послушанию, обещая им в награду грядущее царство божие, вечное, блаженство на небесах, — великолепное здание, простоявшее века и построенное целиком на посулах загробных радостей, на неутолимой жажде бессмертия, жажде справедливости, которая снедает человека.
Эту первую часть своей книги, обзор прошлого, Пьер дополнил нарисованной крупными штрихами картиной католицизма, от его возникновения и до наших дней. Сначала святой Петр, невежественный, мятущийся, по наитию явившийся в Рим, как бы в подтверждение древних пророчеств о вечности Капитолия. Потом — первые папы, попросту старейшины погребальных общин, затем — постепенное возвеличение папства, всемогущество, обретенное в непрерывной борьбе с целью завоевания вселенной, в неустанных усилиях осуществить мечту о всемирном господстве. В средние века, в эпоху великих пап, эта цель была, казалось, достигнута, папа стал суверенным повелителем народов. Папа — верховный жрец и царь земной, властитель души и тела человеков, подобно самому господу богу, которого он представляет, — разве не в этом абсолютная истина? Безмерное честолюбие, толкавшее пап к завоеванию неограниченного могущества, было продиктовано несокрушимой логикой: оно уже победило некогда в лице Августа, этого владыки мира, императора и верховного жреца; прославленное имя Августа воскресало над развалинами древнего Рима, не давая покоя папам; кровь Августа текла в их жилах. Но с крушением Римской империи единая власть раздвоилась: светская была предоставлена императору, а за папой сохранялось лишь право благословлять на царство «помазанника божия». Народ был в «руке божией», папа именем бога препоручал его императору и мог лишить монарха прав, возносящих его над народом; папа располагал неограниченной властью, грозным оружием которой было отлучение от церкви, он обладал суверенным господством, делавшим его подлинным и непререкаемым властелином. В итоге народ, право повелевать которым оспаривали папа и император, стал вечным яблоком раздора между ними: то была косная масса обездоленных и страждущих, безгласный исполин, чей глухой ропот одни лишь напоминал порою о его неисцелимых муках. С народом обращались как с ребенком ради его же блага, церковь и впрямь способствовала цивилизации, оказывала услуги человечеству, раздавала щедрую милостыню. Былая мечта о христианской общине воскресала, по крайней мере, в монастырях: треть накопленного богатства — богу, треть — священнослужителям, треть — беднякам. Разве это не упрощало жизнь, не делало ее приемлемой для верных сынов церкви, презревших земные соблазны в чаянии неслыханного блаженства небесного? Отдайте же нам вселенную, мы разделим все ее блага на три части, и, вы увидите, наступит золотой век, пусть только всеобщим уделом станут смирение и покорность!