Собрание сочинений. Т.18. Рим
Шрифт:
Поэтому косность римского простонародья легко объяснима. Веками поощряли его лень, угождали его тщеславию, мирились с его вялым прозябанием. Кто не работал каменщиком, столяром, пекарем, тот поступал в услужение, нанимался к священнику и прямо или косвенно оказывался на содержании у папы. Поэтому все тут резко делились на две партии: на прежних карбонариев, ставших мадзинистами и гарибальдийцами, — их было больше, и они составляли лучшую часть населения Трастевере, — и на тех, кто так или иначе жил подачками Ватикана, церкви: эти оплакивали утрату светской власти папским престолом. Но и те и другие ограничивались разговорами, никогда никому не приходило в голову воспользоваться случаем и перейти от слов к делу. И только вспышка страстей, равносильная приступу безумия, могла бы поколебать устойчивое здравомыслие этих людей. Чего ради беспокоиться? Нищета существует испокон веков, небо сине, солнышко греет, что может быть лучше сиесты в часы зноя? Одно только, казалось, было неоспоримо — их глубокий патриотизм; большинство гордилось отвоеванной славой, тем, что Рим сделался столицей Италии; так что слухи о соглашении между папой и королем, о восстановлении светской власти пап над городом Льва чуть было не привели к бунту в этой части Рима. И если все же нищета усилилась, если у римского труженика жалоб стало больше, виною тому было отсутствие заработков, ибо при огромном размахе строительства римский рабочий за пятнадцать лет ничего не получил. Прежде всего, город наводнило свыше сорока тысяч пришлых рабочих, по большей части с севера страны, более стойких и выносливых и к тому же согласных на низкую оплату труда. Кроме того, если римлянину и перепадал кое-какой заработок, он жил лучше, но сбережений не делал;
Нищета в Риме была совсем иная, чем в Париже, и это поразило Пьера. Нужда здесь была бесспорно сильнее, пища хуже, грязь отвратительнее. Почему же эта римская голытьба сохраняла столько беззаботности, столько неподдельной жизнерадостности? Едва аббат вспоминал парижскую зиму, лачуги, куда набивался снег, где, стуча зубами от холода, без огня и без куска хлеба ютилась целая семья, сердце у него сжималось от жалости, а в Прати-ди-Кастелло такой острой жалости он не ощущал. И Пьер наконец понял: в Риме нищета была только нищетою, ей не сопутствовал холод. О, какое это сладостное, извечное утешение — неизменно яркое солнце, благодатное синее небо, милосердное к обездоленным и потому никогда не тускнеющее! Что за важность — гнусная конура, если можно спать на воздухе, радуясь теплому ласковому ветерку! Что за важность — голод, если в ожидании случайной милостыни семья сидит на залитой солнцем улице, поросшей сухим бурьяном! Климат способствовал умеренности, у людей не было потребности ни в алкоголе, ни в мясе, которые помогают противостоять промозглым туманам севера. В этом восхитительном воздухе, где, казалось, уже самое бытие наполняло человека счастьем, божественная праздность улыбалась золотым вечерам, нужда позволяла насладиться свободой. По рассказам Нарцисса, в Неаполе, в портовых кварталах и в Санта-Лючия, вся жизнь протекала вне дома, в узких зловонных улочках, где над мостовой развешено сохнущее белье. Женщины, дети, если не находились внизу, на улице, сидели на деревянных балкончиках, примостившихся под окнами. Тут шили, пели, умывались. Но улица принадлежала всем, мужчины прямо здесь натягивали штаны, полуголые женщины искали у детишек насекомых или причесывались сами, для голодного люда тут всегда был накрыт стол. На лотках, тележках шла непрерывная торговля всякой дешевой снедью — перезрелыми гранатами и арбузами, пирожками в масле, вареными овощами, жареной рыбой, ракушками; вся эта снедь была неизменно наготове, и можно было утолить голод тут же, под открытым небом, среди уличной толчеи, не разжигая огня. Кишела суетливая толпа, матери жестикулировали, отцы сидели рядышком вдоль тротуаров, ребятишки прыгали, и все это среди оглушительного шума, криков, песен, музыки. Какая поразительная беспечность! Хриплые голоса, громкий хохот, а на смуглых некрасивых лицах, под шапкой взлохмаченных угольно-черных волос светятся радостью жизни чудесные глаза. То были веселые, ребячливые, невежественные бедняки, чье единственное желание — раздобыть несколько су и наесться вволю среди непрестанной суеты уличного рынка! Никогда еще народные низы не были менее сознательны. И поскольку, если верить слухам, эти бедняки сожалели о прежнем Неаполитанском королевстве, которое, видимо, лучше обеспечивало их права на беззаботную нищету, стоило ли терять покой, добиваясь для этих людей, и против их же воли, роста знаний и сознания, роста благоденствия и чувства собственного достоинства? Эта веселость голодного люда в обманном хмелю солнечного тепла наполняла Пьера бесконечной печалью. Безоблачное небо явно покровительствовало затянувшемуся детству этого народа, баюкало народные низы, мешая им пробудиться. Лишенные самого насущного, они, разумеется, страдали и в Неаполе и в Риме; но в них не клокотала злоба, мрачная злоба при воспоминании о суровых днях зимы, когда дрожишь от стужи, в то время как богатые греются у пылающего очага; им незнакомы были заиндевевшие хижины, где в мерцании тусклой, угасающей свечи родится неистовая жажда мести, зовущая к бунту ради спасения жены и детей от неминуемой чахотки, ради теплого гнезда, которое сделало бы их существование более сносным. Да, нищета и вдобавок стужа — это верх социальной несправедливости, самая страшная школа, где бедняк познает, что такое страдание, учится ненавидеть его и клянется сокрушить старый мир, чтобы избавиться от мук!
И Пьер начинал понимать, что именно здесь, под этим благодатным небом мог появиться святой Франциск, нищий, преисполненный божественной любви, бродяга, прославляющий чудесное очарование бедности. Франциск был, несомненно, стихийным революционером, и его любовь к униженным, возврат к простоте ранней христианской церкви были своеобразным протестом против безмерной роскоши папского двора. Но никогда подобный возврат к простодушию и воздержанию не был бы возможен на севере, в стране, скованной декабрьскими стужами. Нужно было все волшебство природы, умеренность вспоенного солнцем народа, благословенное тепло итальянских дорог, чтобы стало возможно это добровольное нищенство. Благодатная природа и позволила Франциску прийти к полному забвению самого себя. Но вот что казалось странным: как мог святой Франциск с его жаждущей братства душою, открытой для всякой живой твари — для человека и зверя — и бездушного камня, как мог он некогда родиться тут, на земле, ныне столь немилосердной, столь суровой к меньшому брату, презирающей простонародье, отказывающей в подаянии даже самому папе? Высушила ли сердца исконная гордыня римлян или же тысячелетний опыт античных пародов в итоге привел их к себялюбию? Как случилось, что Италия до такой степени закоснела в догматическом, помпезном католичестве и возврат к евангельским идеалам, милосердие к обездоленным и страждущим бытует ныне в горестной юдоли севера, у народов, которым так скупо светит солнце? Исторические причины сыграли здесь свою роль, а главное, святой Франциск, так радостно обручившийся со своей избранницей — Бедностью, мог прогуливаться с нею босой, едва прикрыв наготу своего тела, встречая все великолепие вёсен среди народа, горевшего жаждой любви и сострадания.
Так, продолжая беседовать, Пьер и Нарцисс дошли до площади св. Петра и уселись подле дверей трактира, где они однажды уже завтракали за одним из выстроившихся вдоль тротуара столиков, накрытых сомнительной чистоты скатертью. Вид тут был действительно великолепный: напротив — собор, справа, над величественным разворотом колоннады, — Ватикан. Пьер сразу же поднял глаза вверх, на Ватикан, который владел его помыслами, на неизменно закрытые окна третьего этажа, где обитал папа и где никогда не было видно ни малейших признаков жизни. Официант уже приступил к исполнению своих обязанностей, подал закуску и приправу — анчоусы и укроп; и тут Пьер, желая привлечь внимание Нарцисса, легонько вскрикнул:
— О друг мой, взгляните… Там, в окне, — мне говорили, там покои его святейшества… Видите, белая прямая неподвижная фигура?
Молодой человек рассмеялся:
— Ну вот! И вы, конечно, полагаете, что это папа собственной персоной. Вам так хочется повидать святого отца, что он вам повсюду мерещится.
— Уверяю вас, — твердил Пьер, — он там, за окном, весь в белом и смотрит сюда.
Нарцисс, который сильно проголодался, уплетал закуску, продолжая подтрунивать над Пьером. Вдруг он заявил:
— Итак, дорогой мой, раз уж папа обратил на нас внимание, следует уделить внимание и ему… Я обещал рассказать вам, как пошло прахом миллионное достояние святого Петра, которое поглотил ужасающий финансовый крах, оставивший по себе память в уже виденных вами развалинах Прати-ди-Кастелло, да и знакомство с этим недостроенным новым кварталом без такого рассказа было бы неполным.
И Абер, не забывая о еде, начал свое повествование. После смерти Пия IX достояние св. Петра превышало двадцать миллионов. Долгое время кардинал Антонелли, который, как правило, удачно спекулировал, держал эти деньги частью у Ротшильда, частью за границей — в руках у различных нунциев, поручая им пускать капиталы в оборот. Но после смерти кардинала Антонелли его преемник, кардинал Симеони, затребовал от нунциев деньги, чтобы вложить их в дело в самом Риме. Когда папский престол занял Лев XIII, он назначил для управления капиталами святейшего престола кардинальскую комиссию, секретарем которой стал монсеньер
После котлет в томатном соусе официант принес жареного цыпленка. И Нарцисс сказал в заключение:
— Правда, ныне эту дыру уже заткнули, я называл вам внушительную сумму, какую приносит динарий святого Петра. Подлинные размеры пожертвований ведомы лишь самому папе, лишь он один распоряжается этими богатствами… Впрочем, святой отец неисправим, мне доподлинно известно, что он продолжает играть, правда, с большей осмотрительностью, и только. У него и сейчас есть доверенное лицо, некий прелат, если не ошибаюсь, монсеньер Марцолини, который заправляет его денежными делами… И конечно же, дорогой аббат, святой отец совершенно прав! Он идет в ногу со временем, черт побери!
Пьер слушал, все более удивляясь; страх и печаль овладевали им. Да, это было вполне естественно, даже законно, но священнику, мечтавшему о пастыре душ человеческих, возвышенном, далеком от мирской суеты, чуждом низменных помыслов, и в голову не приходило, что действительность может быть такова. Полноте! Папа, духовный отец сирых и страждущих, спекулирует земельными участками, биржевыми акциями! Папа играет на повышение, держит вклады у евреев-банкиров, занимается ростовщичеством, дает деньги в рост — и так поступает преемник апостола, наместник Христа, евангельского Иисуса, божественного заступника обездоленных! Какой горестный контраст: бессчетные миллионы там, наверху, в покоях Ватикана, в недрах потайных ящиков! Бессчетные миллионы пущены в оборот и приносят доходы, миллионы вновь и вновь вкладывают в дело, стремясь извлечь из них побольше прибыли, со страстной алчностью скряги высиживают золотые яйца! И тут же рядом, под стенами Ватикана, в уродливых, недостроенных зданиях нового квартала отчаянная нищета! Голытьба, умирающая с голоду среди собственных нечистот, кормящие матери, у которых пропало молоко, безработные мужчины, вынужденные лодырничать, старики, испускающие дух, как вьючная скотина, которую приканчивают, когда она больше ни на что не годна. О, боже милосердный, бог любви и всепрощения, мыслимо ли это? У церкви есть, конечно, свои материальные нужды, обойтись без денег она не может, благоразумная предусмотрительность и дальновидность внушают мысль о необходимости располагать казною, которая поможет ей одолеть супостатов. Но как это оскорбительно, как это марает ее! И низвергнутая с высот божественного величия, она превращается в своего рода политическую партию, обширную международную ассоциацию, созданную, чтобы завоевать мир и владеть им!
Это было невероятно, и Пьер все больше приходил в изумление. Можно ли вообразить драму более неожиданную, более поразительную? Папа, наглухо замкнувшийся у себя во дворце, словно в тюрьме, но в тюрьме, сотней окон глядящей в беспредельную ширь: на Рим, Кампанью, отдаленные холмы; папа, который в любое время дня и ночи, в любое время года может из своего окна охватить взором раскинувшийся у его ног город, город, похищенный у него, город, о возвращении которого он непрестанно вопиет; папа, который с самого начала работ изо дня в день наблюдал, как преображался этот город, как прокладывали новые улицы, сносили прежние кварталы, распродавали земельные участки, как мало-помалу воздвигались новые здания, со всех сторон опоясывая белой каймой нагромождение старинных рыжих кровель; и вот папа, изо дня в день с утра и до ночи созерцающий это строительное неистовство, сам захвачен игорною лихорадкой, подобно пьяному угару веющей над городом; стоически замкнувшийся в недрах ватиканских покоев, папа также вступает в азартную игру, делая ставку на строительство, преображающее его древний город, и пытаясь обогатиться за счет делового подъема, обеспеченного тем самым итальянским правительством, которое он презрительно именовал грабительским; затем наступает грандиозная катастрофа, возможно, для него и желательная, но не предвиденная им, и папа теряет миллионы! Нет, никогда еще ни один развенчанный король не поддавался наваждению столь удивительному, не порочил себя авантюрой столь трагической, которая ему же и послужила возмездием. А ведь папа не Король, он наместник бога на земле, сам бог, непогрешимый в глазах христианских идолопоклонников!
Подали десерт — козий сыр, фрукты, и Нарцисс уже разделывался с гроздью винограда, как вдруг, взглянув вверх, он воскликнул:
— А ведь ваша правда, дорогой аббат, там, наверху, за окном папской спальни, действительно маячит чья-то бледная тень, я хорошо ее вижу.
Пьер, все это время не спускавший глаз с окна, медленно произнес:
— Да-да, она было исчезла, а теперь опять появилась, она тут все время — белая, недвижимая.
— А что ему, прости, господи, по-вашему, делать? — спросил Нарцисс с обычным своим томным видом, не позволявшим догадаться, говорит ли он всерьез или насмехается. — Папа, как и все простые смертные, когда хочет развлечься, поглядывает в окошко; к тому же ему есть на что поглядеть, тут не соскучишься.