Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы»
Шрифт:
Вот, например, «Собор Парижской богоматери». В этом произведении надо четко различать два начала: историю и вымысел.
Обратимся сначала к истории.
Как известно, Виктор Гюго всегда утверждал, что точно придерживается истории. Некогда он даже охотно приводил списки книг, из которых почерпнул материал, давая тем самым понять, что он перерыл целые библиотеки. Было бы весьма любопытно рассмотреть, как сказался в нашем великом лирическом поэте историк. Надеюсь, что со временем эта задача привлечет какого-нибудь молодого ученого, ибо здесь возможны весьма занятные открытия. Не подлежит сомнению, что Виктор Гюго всегда довольствовался весьма поверхностными данными. Чтобы убедить читателя в основательности своих знаний, чтобы показать, что он проник в самые глубины науки и народных летописей, он прибегает к весьма забавному приему: он выставляет на вид всевозможные ошеломляющие мелочи и такие имена, которых никто никогда в жизни не слыхал. Вот и думаешь: «Черт возьми! Если
Но вернемся к исторической стороне «Собора Парижской богоматери». Теперь уже не найдется человека, который решился бы отстаивать точность фактов, действующих лиц, описаний этого романа. Тут все — карикатура, выдумка. Почти все детали могут быть опровергнуты. Перед нами причудливый XV век, которому автор решил любой ценой придать красочность и своеобразие; все это создано на основе россказней безымянных сочинителей. Поэт пренебрегает крупными историческими чертами, чтобы безмерно раздуть мелочи, а это неизбежно ведет к тому, что в целом получается гримаса.
Впрочем, не в этом дело. Можно оставить в стороне исторические притязания Виктора Гюго и восторгаться самим романом. Тут мы подходим ко второму началу — воображению. По этому поводу можно бы сказать очень много, но я должен придерживаться определенных рамок и поэтому ограничусь общими соображениями.
Нет никакого сомнения, что «Собор Парижской богоматери» появился во Франции как отзвук романов Вальтера Скотта. Принципы композиции у обоих авторов одни и те же. Виктор Гюго, преклоняющийся перед Шекспиром, нигде ни словом не обмолвился о Вальтере Скотте, — это весьма красноречивый факт. Вальтер Скотт действительно романист, обуржуазивший Шекспира. Назвать Виктора Гюго буржуа было бы чересчур грубым. Но, по правде говоря, его уравновешенный латинский темперамент ограничил неистовый саксонский дух слишком корректными, слишком размеренными формами. Позже это станет очевидным; легко будет заметить, что, в общем, Виктор Гюго погрешил по части риторической симметрии, по части «обуржуазивания» безудержной фантазии северных племен. Виктор Гюго — латинянин, и в неистовые порывы варвара Шекспира он помимо воли внес порядок и гармонию. «Собор Парижской богоматери» — буржуазный роман, точно так же, как и «Айвенго» или «Квентин Дорвард».
Посмотрите, какая это, в сущности, убогая история! Эсмеральда, украденная цыганами у матери; Сашетта, которая пятнадцать лет призывает пропавшую дочку и, хоть и не совсем умалишенная, плачет над ее туфелькой; мать, обретающая дочь как раз в тот момент, когда палач должен вырвать ее из материнских объятий, — все это сущий вздор, выдумки в духе Бушарди, наивная и грубая подтасовка. Буржуа! Буржуа! Буржуа!
А далее — какое злоупотребление символами! Не остается ни одного свободного, непосредственного существа, которое брело бы предназначенной ему дорогой. Все персонажи подогнаны так, чтобы они входили в определенные формы, у каждого из них один неизменный облик. Клод Фролло — это похоть, толкающая человека на преступление; Феб — это фат, солдафон, снисходительно позволяющий любить себя; Гренгуар — это поэтический дар. Квазимодо я выделяю, ибо этот персонаж — квинтэссенция идей поэта. На мой взгляд, Квазимодо — олицетворение романтизма; перед нами урод с душою ангела, это резкая антитеза между телом и духом, это воплощение гротеска, слитого с возвышенным. И все это выковано без огня; все очень прямолинейно, не заметно ни малейшего трепета руки, ни малейшего пыла, какие ощущаешь, например, в полотнах Эжена Делакруа. Чувствуешь, что романист все время полностью владел собою, что он вносил гротескное и возвышенное в заранее намеченных дозах, что его взлеты размеренны, что он никогда не выходил из равновесия, из симметрии и в общем построении романа оставался классиком. Это не Шекспир, это Вальтер Скотт. Буржуа! Буржуа! Буржуа!
Итак, перед нами всего лишь вычурная игра символов, а отнюдь не правдивая картина. Прежде всего надо заметить, что в романе господствует идея фатализма, а это вызывает недоумение, если вспомнить, что романтизм в сущности своей — течение спиритуалистическое и христианское. Далее начинается серия символических картин: красота влюбляется в красоту, которая ею пренебрегает; в красоту влюбляется уродство, но она не понимает, что высшая степень любви именно здесь; красота внушает любовное неистовство вере, что влечет за собою развязку драмы, катастрофу, в которой все гибнет. Конечно, элементы всего этого в природе существуют, я скажу даже, что тут утверждаются весьма банальные, общеизвестные истины. Но в каком диковинном сочетании сплетаются эти многочисленные элементы! И вот произведение становится фальшивым, надуманным, нарочитым, натянутым. Все время заметно присутствие автора, видны его руки, приводящие в действие марионетки. Это природа исправленная и подстриженная, совращенная с пути естественного развития. Подстригать ли деревья, превращая
Обратили вы внимание на следующее обстоятельство? Роман, притязающий на воссоздание собора таким, каким он был в XV веке, развертывается только на его водосточных желобах. Ни одного богослужения, ни одной сцены внутри храма, в его приделах, в ризнице. Все происходит где-то вверху, на хорах, на лестницах внутри башен, на сточных желобах. Не характерны ли эти желоба? Они говорят о романтизме очень многое. Ради них, конечно, и был написан роман, поскольку душа храма, алтарь с его свечами, с песнопениями, с духовенством совершенно отсутствуют. Не лишнее ли это доказательство того, что весь романтизм заключается во внешней обстановке? Перед нами водосточные трубы, перед нами колокола, перед нами башни, а в самый храм мы почти совсем не заглядываем, а если и заглядываем, то очень бегло и так и не видим ни его причта, ни толпы молящихся.
И все же «Собор Парижской богоматери» — произведение подлинного искусства, это в полном смысле слова поэма в прозе; она производит огромное впечатление, и персонажи ее врезаются в память.
Что же теперь сказать о драме, скроенной из этого романа? О первой ее редакции, предложенной Полем Фуше, мне рассказывали нелепейшие подробности. Сам я пьесы не читал. Говорят, будто в конце Феб спасал Эсмеральду, ибо оказывалось, что он родной брат Труйльфу, главаря босяков, который и напускал на палача своих сподручных. Добавьте к этому, что братья узнавали друг друга по звезде, выжженной у обоих где-то на теле. Звезда Труйльфу да еще туфелька, над которой плачет Сашетта, произвели бы, вероятно, немалое впечатление. Вполне естественно, что Виктор Гюго потребовал переделать развязку драмы, хоть в 1850 году и согласился с нею.
Новая редакция, бесспорно, разумнее, ибо тут восстановлена развязка, имеющая место в книге. Вместе с тем пьесу заново переодели: прозу Поля Фуше заменил текст самого Гюго. Но, по правде говоря, драма весьма мало выиграла от этого в занимательности, ибо она по-прежнему состоит из ряда беглых картин (их всего пятнадцать), которые мелькают одна за другой, не давая возможности как следует понять их и заинтересоваться кем-либо из персонажей. Я заметил, что больше всего вредит пьесе именно ее мишурность, ее внешняя сторона. Теперь остаешься совершенно равнодушным при виде всех этих средневековых лохмотьев. Бродяги кажутся меланхолическими карнавальными масками. Пресловутый Двор Чудес огорчает до слез — до такой степени все это устарело, фальшиво и глупо. То же можно сказать о лучниках, о палаче, о монахах, которые поют молитвы со свечками в руках. Историческая наука значительно шагнула вперед, и средневековье, придуманное романтиками, вызывает теперь только улыбку.
Не удивительно, что зрительный зал несколько оживился только в момент завязки драмы, когда Клод Фролло пытается совершить над Эсмеральдой насилие, а Квазимодо за нее заступается, а также в том месте, когда Сашетта находит свою дочь и защищает ее от Тристана Отшельника. Все остальное, происходящее на сцене, недостойно романа и вызывает у зрителя чувство неловкости и скуки.
Я не могу входить в подробности. Однако мне удалось сделать немало любопытных наблюдений. Например, что диалоги, перенесенные из романа на подмостки приобретают порою довольно странный оборот. Упомяну в особенности сцену между Клодом Фролло и его братом-школяром, когда последний приходит к диакону, чтобы занять у него денег. Сцена рассчитана на комический эффект, но публика оставалась совершенно равнодушной и была крайне удивлена столь странным комизмом. Разглагольствования Сашетты, целующей туфельку, имели, наоборот, огромный успех — благодаря Марии Лоран. Что за странный монолог произносит замурованная женщина, когда кричит: «Я львица, я хочу, чтобы мне отдали моих львят!» Уверена ли несчастная женщина в том, что она — львица? И воет она чересчур уж громко, если принять во внимание ее изнуренность и убожество. После стольких лет, проведенных в безутешном горе, естественнее было бы впасть в тупое оцепенение, а она болтает так, словно находится под свежим впечатлением нанесенного ей удара.
Но самая странная сцена — это сцена штурма башен. Здесь возникло затруднение технического порядка. Нельзя показать внизу толпу осаждающих, а Квазимодо наверху. Поэтому показали только Квазимодо наверху, на галереях. Толпа же неистовствует под сценой. Трудно представить себе что-нибудь смешнее этого человека, когда он низвергает камни и балки на врагов, которых не видно. Если бы не уважение к Виктору Гюго, зрители хохотали бы от всей души. Представляете вы себе такое сражение, когда на сцене всего лишь один сражающийся, да он еще разглагольствует в продолжение всей картины? Добавьте к этому, что растопленный свинец, которым он в определенный момент обливает осаждающих, имитирован настолько неудачно, что в зале все спрашивают друг у друга: что это такое?